Огнем и мечом
может быть, и теперь у него явится охота поострить на мой счет. О боже! Как несчастье меняет людей! Какой он был весельчак!

— Пойдем, — сказал Володыевский. — Хотя уж и поздно, но к ночи ему тяжелее; выспавшись днем, он не может ночью спать.

С этими словами оба отправились в квартиру Заглобы, которого застали сидевшим у открытого окна с опущенной головой. Было уже поздно; в замке было тихо, только караульные громко возвещали о своем существовании, а в густом кустарнике, отделявшем замок от города, заливались соловьи, насвистывая свои трели. Через открытое окно врывались теплый майский воздух и светлые лучи луны, падавшие на грустное лицо и лысую голову пана Заглобы.

Добрый вечер, — сказали вошедшие.

Вечер добрый, — ответил Заглоба.

— О чем вы задумались, сидя у окна, вместо того, чтобы идти спать? — спросил Володыевский.

Заглоба вздохнул.

— Не до сна мне теперь, — ответил он протяжно. — Год тому назад я бежал с ней от Богуна, над Каганлыком тогда тоже пели соловьи, а где она теперь?

— Видно, так Богу угодно, — сказал Володыевский.

— Для меня нет утешения, остались только слезы и печаль.

Они замолчали — через открытое окно слышались все громче и громче звонкие трели соловьев, наполнявшие эту чудесную ночь приятными звуками.

— О боже, боже! — вздохнул Заглоба. — Совсем так, как они пели над Каганлыком.

Лонгин стряхнул слезу со своих рыжих усов, а маленький рыцарь, помолчав, сказал:

— Знаете что? Тоска тоскою, а вы выпейте с нами меду, нет лучшего лекарства от всякой тоски. За стаканом лучше вспоминать хорошие времена.

— Что ж, я выпью, — безропотно сказал Заглоба.

Володыевский велел мальчику подать свечу и бутыль меду и, когда они сели за стол, он, зная, что воспоминания легче всего оживляют Заглобу, спросил:

— Ведь вот уж год как вы с покойницей бежали от Богуна из Розлог?

— Это было в мае, — ответил Заглоба, — мы бежали через Каганлык в Золотоношу. Ох, тяжко жить на свете!

— И она была переодета?

— Да, казачком; волосы я должен был бедняжке обрезать саблей, чтобы ее не узнали. Я помню то место, где я спрятал ее волосы и мою саблю, под деревом.

— Чудная панна была она! — прибавил со вздохом Лонгин.

— Я вам говорю, ваць-панове, что с первого дня я ее так полюбил, точно с детства сам воспитывал ее. А она лишь складывала свои ручки и благодарила меня за спасение и заботы. Пусть бы лучше меня убили, чем мне дождаться нынешнего дня, лучше бы не жить!

Опять наступило молчание, и три рыцаря пили мед, смешанный со слезами.

— Я думал, что при ней я дождусь спокойной старости, — продолжал Заглоба, — а теперь…

Его руки бессильно опустились.

— Нет утешения мне, нет утешения, одна могила может меня успокоить

Едва Заглоба успел произнести эти слова, как в сенях послышался шум; кто-то хотел войти в комнату, а слуга не пускал; поднялся громкий спор, Володыевский услышал знакомый голос и приказал впустить. Вскоре дверь отворилась, и на пороге показалась фигура Жендзяна; он обвел присутствовавших глазами, поклонился и сказал:

— Да прославится имя Господне!

— Во веки веков, аминь! — ответил Володыевский. — Ведь ты Жендзян!

— Да, это я, — ответил слуга, — низко кланяюсь вам, панове! А где же мой пан?

Твой пан в Корце: болен.

— О, что вы говорите! И опасно болен?

— Да, был болен опасно, теперь поправляется. Доктор говорит, что выздоровеет.

— Я приехал к нему с известиями насчет княжны.

Маленький рыцарь стал меланхолически качать головой.

— Напрасно торопился… Скшетуский уже знает о ее смерти, и мы оплакиваем ее кончину…

Жендзян широко раскрыл глаза.

— Что я слышу! Панна умерла?

— Не умерла, а убита разбойниками в Клеве.

— В каком Киеве, что вы говорите?

— В каком Киеве? Да ты Киева не знаешь, что ли?

— Да вы, Панове, шутите надо мной! Что ей там делать, в Киеве, когда она спрятана в яру под Валадынкой, недалеко от Рашкова, а колдунья получила приказ не отлучаться от нее ни на минуту до приезда Богуна. О боже! Да тут сойти с ума придется, что ли?

— Какая колдунья? О чем ты говоришь?

— А Горпина; ведь я хорошо знаю эту бабу!

Заглоба вдруг встал со скамейки и начал махать руками, как утопленник, упавший в глубину моря и ищущий опоры, спасаясь от гибели.

Ради бога, молчите! — сказал он Володыевскому. — Дайте мне расспросить его!

Присутствующие даже задрожали, так побледнел Заглоба; на лысине у него выступил пот, он перепрыгнул через скамью к Жендзяну и, схватив его за плечо, спросил хриплым голосом:

— Кто тебе сказал, что она скрыта под Рашковом?

— Кто сказал? Богун!

— Да ты с ума сошел? — рявкнул Заглоба, тряся слугу, точно грушу. — Какой Богун?

Ради бога, пане! — воскликнул Жендзян. — Зачем вы меня трясете? Оставьте меня и дайте прийти в себя, а то я совсем одурел. Вы все спутаете в моей голове. Какой Богун?.. Вы же знаете его!

— Говори или я тебя ножом пырну! — рявкнул Заглоба. — Где ты видел Богуна?

— Во Влодаве! Да чего вы хотите от меня, Панове? — вскричал перепуганный юноша. — Разве я разбойник…

Заглоба терял сознание, он не мог дышать и упал на скамейку, с усилием вдыхая воздух; пан Михал подоспел к нему на помощь.

— Когда ты видел Богуна? — спросил Володыевский Жендзяна.

— Три недели тому назад.

— Так он жив?

— Почему ж ему не жить; он сам мне рассказывал, как вы изрубили его, но он поправился…

— И он тебе говорил, что княжна под Рашковом?

— Кто же другой, он сам и сказал.

— Слушай, Жендзян, здесь дело идет о жизни твоего пана и княжны! Говорил ли тебе Богун, что она не была в Киеве?

— Ах боже мой! Как же она могла быть в Киеве, коли он спрятал ее под Рашковом и велел Горпине не отступать от нее ни на шаг, а теперь дал мне пропускную грамоту и перстень, чтобы я ехал к ней, потому что раны его опять вскрылись и он должен лежать бог весть сколько времени.

Продолжение рассказа Жендзяна прервал Заглоба, который снова вскочил со скамейки и, схватившись за остаток волос обеими руками, начал кричать как помешанный.

— Моя дочь жива! Боже мой, жива! Значит, ее не удушили в Киеве! Она жива! Милая моя!

И старик топал ногами, смеялся, плакал, наконец, схватил Жендзяна, прижал его к своей груди и стал так целовать, что парень совсем потерял голову.

— Да оставьте же меня, пане… Вы так задушите меня. Конечно, жива! Даст бог, вместе поедем за нею… Пустите меня.

— Пустите его, пусть он все расскажет, а то мы ничего не поняли, — сказал Володыевский.

— Говори, говори! — кричал Заглоба.

— Расскажи нам, братец, все сначала, — сказал Лонгин, — в глазах которого блестели слезы.

— Позвольте, Панове, дайте передохнуть, — сказал Жендзян, — я запру окно, а то соловьи так и заливаются в кустах, не дадут собраться с мыслями.

— Меду! — крикнул Володыевский слуге.

Жендзян запер окно, медленно, как всегда, потом обратился к присутствующим и сказал:

— Панове, позвольте мне присесть, я устал.

— Садись, садись, — сказал Володыевский, наливая ему меду, принесенного слугой, — пей с нами, ты заслужил этого своей новостью, только говори скорее.

Хороший мед, — сказал парень, поднимая стакан к свету.

— А, чтоб тебя разорвало! — прогремел Заглоба. — Будешь ты говорить или нет?

— А вы сейчас уж сердитесь. Конечно, буду говорить, если вы хотите, Панове! Ваше дело приказывать, а мое, слуги, слушать. Вижу уж, что придется рассказать все сначала.

— Говори сначала!

— Панове, вы помните, что, когда пришло известие о взятии Бара, нам уже казалось, будто панна погибла? Я тогда вернулся в Жендяны, к родителям и к дедушке, которому уже теперь девяносто лет… да, верно, — девяносто… нет, девяносто один.

— Да пусть ему будет хоть девятьсот! — воскликнул Заглоба.

— Да продлит ему Господь его лета! Спасибо, пане, на добром слове, — ответил Жендзян. — Ну вот, вернулся я домой, чтобы отдать родителям то, что с Божьей помощью удалось мне собрать среди разбойников; вы уж знаете, что я в прошлом году был захвачен казаками в Чигирине: они считали меня своим, потому что я ухаживал за раненым Богуном и завел с ним дружбу, а я между тем понемногу скупал у них то серебро, то драгоценности.

— Знаем, знаем! — сказал Володыевский.

— Ну вот, я и приехал к родителям; они были мне рады и не верили своим глазам, когда я показал им все, что собрал… Я должен был поклясться дедушке, что все это я нажил честным трудом. Вот-то они обрадовались! Нужно вам сказать, что у них тяжба с Яворскими из-за груши, которая стоит на меже; груша эта стоит на их земле, а ветви на нашей. Потому, когда Яворские трясут грушу на своей половине, груши падают на нашу землю. Они говорят, что груши принадлежат им, а мы…

— Да ты, хам этакий, не выводи меня из терпения, — крикнул Заглоба, — и не говори того, что не касается дела.

Во-первых, позвольте вам сказать, ваша милость, что я не хам, а шляхтич, хотя и бедный, но с гербом, что подтвердит и пан поручик Володыевский, и пан Подбипента, хорошие знакомые Скшетуского, а во-вторых, этот процесс продолжается уж пятьдесят лет.

Заглоба стиснул зубы и дал себе слово не перебивать больше.

— Хорошо, рыбка моя, — сладко сказал Подбипента, — но ты нам говори о Богуне, а не о грушах.

— О Богуне! Пусть будет о Богуне… Итак, Богун думает, что нет друга вернее и слуги преданнее меня: хотя он в Чигирине меня ранил, я присматривал за ним во время болезни, перевязывал его раны, когда Курцевичи его ранили. Я ему еще наврал тогда, сказав, что не хочу служить панам, а предпочитаю казацкую жизнь, потому что она, мол, прибыльнее, и он поверил. Да и как было ему не поверить, если я вернул его к жизни? За это он меня очень полюбил и щедро наградил, не зная, что я дал себе клятву отомстить ему за чигиринскую обиду; если я не убил его тогда, так только потому, что не годится шляхтичу резать больного в постели, как свинью.

— Хорошо, это мы тоже знаем, — сказал Володыевский, — но где и как ты теперь отыскал его?

— А вот видите, Панове, было это так. Когда мы прижали Яворских (они,

может быть, и теперь у него явится охота поострить на мой счет. О боже! Как несчастье меняет людей! Какой он был весельчак! — Пойдем, — сказал Володыевский. — Хотя уж