Огнем и мечом
хану обещал, — заметил Кулак, — это твоя забота. Ты свою голову береги, как бы она не слетела с плеч, но не пихай нас на штурм, не губи рабов божьих. Лучше окружи ляхов валом, вели построить шанцы для пушек, — иначе горе тебе.

Горе тебе! — мрачно повторили другие полковники.

Горе вам! — ответил Хмельницкий.

Так разговаривали они еще некоторое время, угрожая друг другу. Наконец гетман бросился на овчины, покрытые коврами, лежавшие в углу шатра.

Полковники стояли над ним, понурив головы, и долгое время продолжалось молчание, наконец гетман поднял голову и хриплым голосом крикнул:

— Горилки!..

— Не будешь ты пить, — пробормотал Выговский. — Хан пришлет за тобой. Хан в это время находился в семи верстах от места сражения и ничего не знал о том, что там происходит. Ночь была тихая, теплая, и хан сидел у шатра, окруженный муллами и агами. В ожидании новостей он ел финики из стоявшей подле него серебряной вазы и, время от времени поглядывая на звездное небо, бормотал:

— Магомет Росуллах!

Но вот на взмыленном коне к хану подскакал забрызганный кровью Субагази; он соскочил с седла и, быстро подойдя, стал бить поклоны, ожидая вопроса.

— Говори, — сказал хан с полным фиников ртом.

Слова огнем жгли Субагази, но он не решался заговорить, не перечислив раньше всех титулов хана, а потому, низко кланяясь, начал так:

— Могущественнейший хан всех орд, внук Магомета, самодержавный монарх, мудрый властелин, счастливый властелин

Тут хан прервал его, махнув рукой. Увидев на лице Субагази кровь, а в глазах страдание, горечь, отчаяние, он выплюнул недоеденные финики на руку, потом отдал их одному из мулл, который принял их с необыкновенным благоговением и тотчас стал есть. Через минуту хан сказал:

— Говори, Субагази, скоро и мудро: лагерь неверных взят?

— Бог не дал!..

— Ляхи?

— Победили.

— Хмельницкий?

— Разбит.

— Тугай-бей?

— Ранен.

— Един Бог! — промолвил хан. — Сколько верных пошло в рай?

Субагази поднял глаза вверх и окровавленной рукой указал на усеянное звездами небо.

— Сколько светит у ног Аллаха, — торжественно ответил он.

Толстое лицо хана покраснело, его охватил гнев.

— Где тот пес, — спросил он, — обещавший мне, что сегодня мы будем спать в замке? Где тот ядовитый змей, которого Бог растопчет моей ногой? Пусть он предстанет предо мной и отдаст отчет в своих мерзких обещаниях.

Несколько мурз тотчас помчались за Хмельницким, хан начал понемногу успокаиваться и наконец сказал:

— Един Бог!

Потом, обратившись к Субагази, он промолвил:

— Субагази, на твоем лице кровь.

— То кровь неверных, — ответил воитель.

— Говори, как ты ее пролил, и утешь наш слух мужеством верных. Субагази стал подробно рассказывать о сражении, восхваляя мужество

Тугай-бея, Галги и Нурадина; не умолчал также и о Хмельницком, а прославлял его наравне с другими и объяснял причину поражения исключительно волей Божией и непомерной яростью неверных. В его рассказе хана поразило то, что в начале боя в татар вовсе не стреляли и что княжеская конница ударила на них лишь тогда, когда они загородили ей дорогу.

Аллах… Они не хотели войны со мной, — заметил хан, — но теперь уже поздно

Так и было в действительности. Князь Еремия в начале сражения запретил стрелять в татар, стараясь вселить в солдат убеждение, что с ханом начаты переговоры и что орды только для вида стоят на стороне черни. Только потом волей-неволей пришлось биться и с татарами.

Хан кивал головой и раздумывал в эту минуту, не лучше ли обратить оружие против Хмельницкого, как вдруг перед ним предстал сам гетман. Хмельницкий был уже спокоен и подошел с гордо поднятой головой, глядя прямо в глаза хану; на его лице отражались хитрость и отвага.

— Подойди, изменник! — сказал хан.

— Подходит казацкий гетман, а не изменник, верный союзник, которому ты обещал помощь не только в счастье, но и в несчастье, — ответил Хмельницкий.

— Иди, ночуй в замке! Иди, вытащи за волосы ляхов из их окопов, как ты мне обещал.

Великий хан всех орд! — сильным голосом промолвил гетман. — Ты могуч, как султан, ты мудр и силен, но можешь ли пустить стрелу из лука до самых звезд или измерить глубину моря?

Хан с удивлением взглянул на него.

— Не можешь, — продолжал еще громче Хмельницкий, — так и я не мог измерить всей гордыни и дерзости Еремы. Мог ли я подумать, что он не убоится тебя, хана, не проявит покорности при виде тебя, не станет бить челом перед тобой, а подымет дерзновенную руку на тебя самого, прольет кровь твоих воинов и будет издеваться над тобой, великий монарх, как над последним из мурз. Если бы я осмелился так думать, то оскорбил бы тебя, которого почитаю и люблю.

Аллах! — промолвил хан, удивляясь все более.

— Но я скажу тебе, — продолжал гетман все с большей уверенностью в голосе и фигуре, — ты велик и могуч; от востока до запада народы и монархи бьют тебе челом и называют львом. Один Ерема не падает ниц перед твоею бородой, и потому если ты его не сломишь, если не согнешь его выи и с его спины не будешь садиться на коня, то обратятся в ничто твое могущество и слава, ибо люди скажут, что один польский князь посрамил крымского царя и не понес должной кары, — что этот один князь более велик и более могуч, чем ты.

Настало глухое молчание; мурзы, аги и муллы смотрели, как на солнце, на лицо хана, затаив дыхание в груди, а хан в это время сидел с закрытыми глазами и думал…

Хмельницкий оперся на булаву и ждал смело.

— Да будет так, — проговорил наконец хан. — Я согну выю Еремы, по его спине буду садиться на коня, чтобы не говорили от востока до запада, будто меня посрамил один неверный пес.

Велик Аллах! — в один голос воскликнули мурзы.

Глаза Хмельницкого радостно сверкнули: одним махом он предотвратил висевшую над его головой гибель и обратил сомнительного союзника в самого вернейшего.

Этот лев умел мгновенно превращаться в лукавого змия.

Оба лагеря гудели до поздней ночи, как гудят пчелы, пригретые весенним солнцем, а между тем на поле брани спали непробудным вечным сном рыцари, пронзенные копьями, стрелами, пулями, изрубленные мечами и саблями. Показалась луна и начала странствовать по полю смерти, отражаясь в лужах застывшей крови, выделяя из мрака все новые груды павших, спускалась с одних тел, тихо подымалась на другие, смотрела в открытые мертвые очи, освещала посиневшие лица, обломки оружия, конские трупы — и лучи ее все бледнели, точно испуганные тем, что видели. По полю кое-где бегали в одиночку или группами какие-то зловещие фигуры: это челядь и обозные пришли убирать убитых, как шакалы приходят подбирать объедки после львов… Но вскоре какой-то суеверный страх заставил их уйти с места побоища. Было что-то страшное, что-то таинственное в этом поле, устланном трупами, в этом спокойствии и неподвижности недавно живых человеческих тел, в этом безмолвном мире, в каком лежали теперь друг возле друга поляки, турки, татары и казаки. Порою ветер шумел в зарослях, кое-где покрывавших поле битвы, и солдатам, стоявшим на страже в окопах, чудилось, будто это человеческие души кружат над телами. Люди говорили, что, когда пробила полночь в Збараже, на всем поле, от окопов вплоть до неприятельского стана, точно поднялись с шумом бесчисленные стаи птиц. В воздухе слышались какие-то плачущие голоса, какие-то глубокие вздохи, от которых волосы на голове вставали дыбом, и какие-то стоны. Те, кому еще предстояло пасть в этой борьбе и кто мог внимать неземным голосам, ясно слышали, как души поляков, улетая, восклицали: «Пред твои очи, Господи, мы несем наши вины!», а души казаков стонали: «Христе! Христе! Помилуй нас!» — ибо, как павшие в братоубийственной войне, они не могли сразу вознестись к извечному свету и были обречены лететь куда-то в темную даль, вместе с вихрем кружиться над юдолью слез и плакать и стенать по ночам, пока не вымолят у ног Христа отпущения общих вин, забвения и мира.

Но в то время еще более ожесточились людские сердца, и ни один ангел мира не пролетал над полем, где только что происходило столь ужасное побоище.

XXV
На следующий день, прежде чем солнце озолотило небо и землю, польский лагерь был укреплен новым валом. Прежний был слишком велик, за ним трудно было защищаться и приходить друг другу на помощь, а потому князь и генерал Пшиемский решили прикрыть войско более тесными окопами. Над этим усиленно работали все войска, не исключая гусар. Только в три часа ночи воины уснули мертвым сном, и на валах осталась лишь стража; неприятели также работали ночью, а потом долго бездействовали после вчерашнего поражения. Некоторые даже предполагали, что в этот день штурма не будет вовсе.

Скшетуский, Подбипента и Заглоба, сидя в шатре, ели пивную похлебку с сыром и говорили о трудах минувшей ночи с таким удовольствием, с каким солдаты говорят о только что одержанной победе.

— У меня привычка ложиться спать с курами, а вставать с петухами, как делали древние, — говорил Заглоба, — но на войне это трудно. Спишь, когда можно, встаешь, когда будят. Одно меня злит, что мы должны утруждать себя из-за этого сброда. Но делать нечего, такие уж времена! Впрочем, мы им хорошо заплатили за это. Если они еще раз получат такое угощение, как вчера, то, наверное, у них отпадет охота будить нас.

— А много наших пало? — спросил Подбипента.

Немного, ведь всегда осаждающих гибнет больше, чем осажденных. Вы в этом менее сведущи, чем я, ибо не воевали еще столько, но нам, старым солдатам, нет нужды считать трупы, потому что мы умеем определить это по ходу боя.

— Научусь и я при вас, — мягко заметил Подбипента.

— Наверное, если только у вас хватит на это ловкости и сообразительности, на что я не очень надеюсь.

— Что это вы говорите, — сказал Скшетуский. — Ведь это не первая война для пана Подбипенты, и дай бог, чтобы самые лучшие рыцари сражались так, как он вчера!

— Делал, что возможно, — ответил литвин, — хотя и не столько, сколько хотелось бы.

— Напротив, напротив, вы очень недурно бились, — покровительственным тоном проговорил Заглоба, — а если иные вас превзошли (тут он закрутил усы вверх), то в этом не ваша вина.

Литвин слушал с опущенными глазами и вздохнул, мечтая о своем предке Стовейке и о трех головах.

В эту минуту в шатер быстро вошел Володыевский,

хану обещал, — заметил Кулак, — это твоя забота. Ты свою голову береги, как бы она не слетела с плеч, но не пихай нас на штурм, не губи рабов божьих.