Огнем и мечом
в вашем лагере поищем, — сказал Заглоба, подбочениваясь.

— Дай бог, чтобы батько Зацвилиховский поладил с нашим гетманом! Коли не поладит, мы вечером на штурм пойдем.

— Нам уж тоже скучно…

— Хан обещал всем вам головы срубить.

— А наш князь обещал хану привязать его за бороду к конскому хвосту.

— Хоть он и колдун, а не устоит.

— Лучше бы вам с нашим князем на басурман идти, чем подымать руку на власть предержащую.

— С вашим князем… Гм… Было б хорошо!

— Так зачем бунтуетесь? Придет король, бойтесь короля. Князь Ерема был для вас отцом…

Такой он отец, как смертьмать. Чума столько добрых молодцов не перекосила, сколько он.

— Он будет и хуже: вы его еще не знаете.

— Мы и не хотим его знать. У нас старики говорили, что, кто его увидит, тому уж смерть писана.

— Так будет и с Хмельницким.

— Бог знае, що буде. Верно, что им двоим не жить на белом свете. Наш батько тоже говорит, что, если бы вы ему только Ерему выдали, он бы вас отпустил и пальцем не тронул, а со всеми вместе королю бы челом бил.

Солдаты стали сопеть, хмурить брови и скрежетать зубами.

— Замолчите, а не то за сабли возьмемся!

— Сердитые ляхи! — говорили казаки. — А срубят вам все-таки головы!.. Так разговаривали они — порой дружелюбно, порой с угрозами, которые невольно срывались как гроза. После полудня вернулся в лагерь Зацвилиховский. Переговоров не было, и перемирие не состоялось. Хмельницкий вторично предъявил требование о выдаче князя и Конецпольского. Под конец он перечислил все обиды, причиненные запорожскому войску, и стал уговаривать Зацвилиховского остаться с ним навсегда. Услышав это, старый рыцарь вспылил, встал и уехал.

Вечером наступил кровавый штурм, который был отбит. Весь польский лагерь целых два часа был в огне. Казаков не только отбросили от окопов, но пехота заняла даже передние шанцы, разрушила башни и опять сожгла четырнадцать гуляй-городищ. В эту ночь Хмельницкий поклялся хану, что он не отступит, пока хоть один живой человек останется в окопах. На следующий день, на заре, новая пальба, штурм и стычка с цепами, косами, саблями и камнями в руках.

Вчерашние дружественные чувства и соболезнование о проливаемой христианской крови уступили место еще большему ожесточению. Дождь шел с утра. В этот день солдатам выдали лишь по полпорции, чем был очень недоволен пан Заглоба, но пустые желудки лишь удвоили ярость рыцарей. Они поклялись лечь костьми, но не сдаваться до последнего вздоха. Вечером были новые штурмы казаков, переодетых турками, но они продолжались недолго. Настала ночь, полная шума и криков, «вельми страшная». Пальба не прекращалась ни на минуту. Противники вызывали друг друга на поединок, бились группами и в одиночку. Выходил и пан Лонгин, но никто не захотел помериться с ним и в него стреляли только издали. Зато великую славу стяжали себе Скшетуский и Володыевский, который в одиночной схватке зарубил известного наездника Дудара.

Выходил, наконец, и пан Заглоба, но не на поединок, а на словесное состязание. «После победы над Бурлаем, — говорил он, не могу я обнажать саблю на какого-нибудь первого встречного прохвоста». В словесном состязании он не нашел равного себе между казаками и приводил их в отчаяние, когда, хорошо спрятавшись за валом, кричал, словно из-под земли, громким голосом:

— Сидите, хамы, сидите здесь, под Збаражем, а между тем литовское войско идет уже вниз по Днепру. Поклонятся литвины вашим женам, молодицам. К весне найдете вы в своих избах немало литвинят.

Это была правда: литовское войско действительно шло под начальством Радзивилла вниз по течению Днепра, ровняя с землею все на пути. Об этом знали казаки и потому приходили в бешенство и в ответ посылали Заглобе град пуль. Но пан Заглоба берег свою голову и кричал снова:

— Промахнулись вы, песьи души, а я, когда рубанул Бурлая, не промахнулся. Вот я здесь! Выходите против меня в одиночку. Вы меня знаете! Стреляйте, хамы, пока можно, потому как зимой будете в Крыму с татарами нянчиться или строить плотины на Днепре. Идите, идите сюда! Грош за голову вашего Хмеля. Пусть кто-нибудь из вас даст ему в морду от меня, от Заглобы. Слышите? А что, навозники, мало вашей падали лежит здесь на поле? От вас дохлыми псами воняет. Поклон вам от заразы. За вилы, за плуги, мерзавцы! Вишни и соль по Днепру возить, а не с нами сражаться

Казаки, в свою очередь, насмехались над панами, которых трое на один сухарь приходится, спрашивали, почему они не требуют от своих крепостных податей, но все же Заглоба в спорах одерживал победу.

И так, по ночам среди выстрелов и стычек велись эти разговоры, прерываемые проклятиями и взрывами дикого смеха.

Через несколько дней пан Яницкий ездил к хану для переговоров: хан опять повторил, что он всем осажденным срубит головы, и в конце концов посол, потеряв терпение, воскликнул: «Вы уже давно нам это обещаете, а мы все еще живы и здоровы. Кто придет за нашими головами, тот свою сложит».

Хан требовал, чтобы князь Еремия выехал в поле для свидания с его визирем, но это была ловушка, которую открыли, и в конце концов переговоры были прерваны. Впрочем, за все время переговоров не было перерыва в военных действиях. Вечером штурмы, днем пальба из пушек, самопалов и пищалей, вылазки, бешеные атаки конницы и все большее кровопролитие.

Польских солдат поддерживала какая-то дикая жажда борьбы, крови и опасностей. Они шли в бой с песнями, как на свадьбу. Они так уже привыкли к шуму и грохоту, что отряды, которые уводили на отдых, спали непробудным сном в огне и под градом пуль. Провианта становилось все меньше, так как военачальники не позаботились о достаточных запасах до прибытия князя. Настала страшная дороговизна, но у кого были деньги, чтобы покупать водку или хлеб, тот весело делился с товарищами. Все заботились о завтрашнем дне, зная, что одно из двух их не минует: помощь со стороны короля или смерть. И к тому, и к другому они были одинаково готовы, но более всего были готовы к бою. Это был неслыханный в истории пример: десятки сражались против тысяч с таким упорством, с такой яростью, что каждый штурм был поражением для казаков. Кроме того, не проходило дня, чтобы поляки несколько раз не делали вылазок и не нападали бы на неприятеля в его собственных шанцах. По вечерам, когда Хмельницкий думал, что усталость должна сломить самых выносливых, и тихо готовился к штурму, до его слуха вдруг долетало веселое пение. Тогда он хлопал себя по бедрам от изумления и на самом деле думал, что Ерема колдун более могущественный, чем все те, что были в казацком лагере. И он приходил в бешенство, вел на бой своих казаков, проливал потоки крови, ибо заметил, что его звезда начинает бледнеть перед звездой страшного князя.

В казацком лагере пели песни о Яреме или тихо рассказывали о нем такие вещи, от которых у казаков волосы дыбом вставали. Говорили, будто иногда ночью он появляется на валу и растет на глазах, головой выше збаражских башен, что тогда глаза его, точно две луны, а меч в его руке, словно та зловещая хвостатая звезда, которую Бог иногда посылает людям на погибель. Говорили также, что когда он крикнет, то павшие в бою рыцари встают, бряцая оружием, и строятся в ряды вместе с живыми. Еремия был у всех на устах: о нем пели и деды-лирники, разговаривали и старые запорожцы, и темная чернь, и татары. В этих рассказах, в этой ненависти, в этом суеверном страхе заключалась точно какая-то дикая любовь, которою этот степной народ полюбил своего кровавого истребителя. Да! Хмельницкий бледнел при нем не только в глазах хана и татар, но даже в глазах собственного народа — и видел, что должен взять Збараж, иначе очарование его рассеется, как сумрак перед утренней зарей, — должен растоптать этого льва или погибнуть. Но лев не только защищался, но каждый день сам нападал из своих камышей, все более страшный. Не помогали ни хитрости, ни коварство, ни открытое насилие. Между тем чернь и казаки начинали уже роптать. Им тяжело было постоянно сидеть в дыму, в огне, в воздухе, пропитанном трупным запахом, под дождем, под градом пуль, пред лицом смерти. Не трудов, впрочем, боялись добрые молодцы, не лишений, не штурмов и огня, не крови и смерти — они боялись Яремы.

XXVII
Много простых рыцарей стяжали бессмертную славу в этом достопамятном збаражском укреплении, но лира прославит первым пана Лонгина Подбипенту за великие его достоинства, с коими могла сравниться только его скромность.

Ночь была мрачная, темная и сырая; утомленные бодрствованием, солдаты дремали, опираясь на мушкеты. После стрельбы и штурмов в течение десяти дней впервые настала тишина и спокойствие. Из казацких шанцев, отстоявших шагов на тридцать от крепостного вала, не слышно было ни окликов, ни проклятий, ни обычного шума. Казалось, неприятель, желая утомить своих противников, сам наконец утомился. Лишь кое-где в укрытиях мерцал слабый огонек, откуда-то доносились тихие, сладостные звуки лютни, на которой играл какой-то казак, вдали, в татарском лагере, ржали по временам лошади, на валах порой слышались голоса стражи.

Княжеские панцирные полки в эту ночь несли пешую службу в лагере, и пан Скшетуский, пан Подбипента, маленький рыцарь и Заглоба, сидя в окопах, тихо беседовали, время от времени прислушиваясь к шуму дождя, падающего в ров.

— Меня удивляет это спокойствие. Уже так привыкли к шуму и грохоту, что от тишины в ушах звенит. Только бы в этом молчании не скрывалась какая-нибудь ловушка.

— С того времени как я получаю половинные порции, мне все равно, — угрюмо бормотал Заглоба. — Трех вещей требует моя храбрость: хорошо есть, хорошо пить и выспаться. Самый лучший ремень, если его не смазывать, ссохнется и полопается. А что, если он вдобавок мокнет, как конопля в воде? Дождь нас мочит, а казаки нас мелют. Хорошо положеньице! Булка стоит флорин, бутылка водки — пять. Этой вонючей воды даже пес не стал бы пить, уже и в колодцах трупный запах, а мне так же хочется пить, как и моим дырявым сапогам, что раскрыли рты, как рыбы.

— Но ваши сапоги не пренебрегают и водой, — заметил Володыевский.

— Вы бы лучше молчали, пане Михал! Вы не больше канарейки, так и сыты зернышком проса и наперстком воды. А я, слава богу, не такой мизерный, меня женщина родила, а не курица ногой из

в вашем лагере поищем, — сказал Заглоба, подбочениваясь. — Дай бог, чтобы батько Зацвилиховский поладил с нашим гетманом! Коли не поладит, мы вечером на штурм пойдем. — Нам уж тоже