Огнем и мечом
песка выгребла, и потому мне необходимо есть и пить, как человеку, а не как майскому жуку. У мена с полудня ничего не было во рту, кроме слюны, и потому мне ваши шутки не по вкусу!

Сказав это, Заглоба стал гневно сопеть, а Володыевский проговорил:

— У меня есть здесь баклажка с водкой, которую я сегодня вырвал у казака, но если меня курица из песка выгребла, то, полагаю, что и водка такой ничтожной особы не будет вам по вкусу. Твое здоровье, Ян, — добавил он, обращаясь к Скшетускому.

— Дай глотнуть — холодно! — сказал Скшетуский.

— Возьми, а потом передай пану Подбипенте.

Хитрец вы, пане Михал, — сказал Заглоба, — но парень на славу и тем подкупаете, что от себя отнимете и другому отдадите. Да будут благословенны те куры, что выгребают из песка таких воинов, как вы, — но их, говорят, нет на свете, и я думал не о вас.

— Так возьмите баклажку у пана Подбипенты, я не хочу вас обижать, — сказал маленький рыцарь.

— Что вы делаете, оставьте же мне! — с испугом восклицал Заглоба, глядя на пьющего литвина. — Зачем вы так задираете голову? Чтоб она у вас так и осталась! У вас слишком длинные кишки, их нелегко наполнить. Льет, как в полую сосну! А чтоб вас!

— Я едва приложился, — ответил Лонгин, отдавая баклажку. Заглоба закинул голову, выпил все до дна, а затем сказал:

— Одно утешение, что если кончатся наши бедствия и Бог даст нам выйти целыми из пучины бедствий, то мы вознаградим себя за все. Уж для нас придумают какое-нибудь пропитание. Ксендз Жабковский умеет хорошо поесть, но я его в этом отношении за пояс заткну.

— А что за verba veritatis [75] вы услышали сегодня с Жабковским от Муховецкого? — спросил Володыевский.

— Тише, — заметил Скшетуский, — к нам кто-то приближается.

Они умолкли. Через минуту какая-то темная фигура остановилась около них и послышался тихий голос:

— Не спите?

— Не спим, ваша светлость, — ответил Скшетуский.

— Будьте настороже. Это спокойствие не предвещает ничего хорошего. И князь пошел дальше, посматривая, не одолел ли сон утомленных солдат. Подбипента сложил руки на груди.

— Что за вождь! Что за воин!

— Он отдыхает меньше, чем мы, — сказал Скшетуский. — Так каждую ночь он обходит валы до второго пруда.

— Дай бог ему здоровья!

— Аминь!

Воцарилось молчание. Все напряженно всматривались в темноту, но ничего не было видно. В казацких шанцах было спокойно. Последние огни в них погасли.

— Их можно было бы изрубить, как сусликов, во сне, — пробормотал Володыевский.

— Кто знает, — ответил Скшетуский.

— Сон меня одолевает, — сказал Заглоба, — а спать нельзя. Любопытно знать, когда будет можно? Стреляют или не стреляют, а ты стой с оружием и качайся от утомления, как жид на молитве. Собачья служба! Сам не знаю, что меня так разбирает: водка или утренняя взбучка, которую мы с ксендзом Жабковским получили от Муховецкого.

— Как же это было? — спросил Подбипента. — Вы начали говорить и не кончили.

— Я расскажу теперь, может быть, сон пройдет. Сегодня утром мы пошли с ксендзом Жабковским в замок, чтобы найти чего-нибудь перекусить. Ходим, ходим, заглядываем всюду — нет ничего, возвращаемся мы злющие. Вдруг на дворе встречаем кальвинистского священника, который только что подготовил к смерти капитана Шенберка, того самого, которого вчера подстрелили, под хоругвью пана Фирлея. Я ему и говорю: «Чего ты тут шляешься, Богу глаза мозолишь? Еще Божий гнев на нас накличешь!» А он, видно, рассчитывая на покровительство бельского пана, отвечает: «Наша вера так же хороша, как и ваша, если не лучше!» Только он сказал это, как мы онемели от возмущения. Но я ни слова. Думаю: здесь ксендз Жабковский, пусть будет диспут. А мой Жабковский так и вскипел, и угостил его подреберным аргументом. Тот ничего не успел ответить, покатился как шар и ударился о стену. В эту минуту пришел князь с ксендзом Муховецким и как накинутся на нас, что мы, мол, ссоры затеваем, шумим, что не время и не место для диспутов… Намылили они нам головы, как школьникам, но вряд ли справедливо, потому что на самом деле эти пасторы Фирлея, сохрани бог, еще навлекут на нас какую-нибудь беду…

— А капитан Шенберк не обратился на путь истинный? — спросил Володыевский.

— Какое там! Умер в заблуждении, как жил.

— И как это люди предпочитают лучше отказаться от спасения, чем от своего упорства! — вздохнул пан Лонгин.

— Бог защищает нас от казацкого насилья и чар, — продолжал Заглоба, — а они еще оскорбляют Бога. Известно ли вам, Панове, что вчера, вон с того шанца, стреляли клубками ниток? Солдаты рассказывали, что в том месте, где упали клубки, земля тотчас проказой покрылась.

— Известное дело, что у Хмельницкого черти служат, — сказал, крестясь, литвин.

— Ведьм я сам видел, — прибавил Скшетуский, — и скажу вам, Панове… Дальнейшие слова прервал Володыевский, который сжал вдруг руку

Скшетуского и прошептал:

— Тише!

Потом прыгнул на край окопа и стал внимательно прислушиваться.

Ничего не слышу, — сказал Заглоба.

— Тсс… Дождь заглушает, — ответил Скшетуский.

Пан Михал стал махать рукой, чтоб ему не мешали, и еще некоторое время прислушивался внимательно, наконец соскочив с вала, подошел к товарищам.

— Идут, — прошептал он.

— Дай знать князю! Он пошел к квартире Остророга, — тихо проговорил Скшетуский, — а мы побежим предостеречь солдат.

И они тотчас побежали вдоль окопов, то и дело останавливаясь и всюду шепча по дороге солдатам:

— Идут! Идут!

Слова эти точно тихая молния пронеслись по всей оборонительной линии. Через четверть часа появился князь, уже на коне, и отдал приказания офицерам. Так как неприятель хотел, по-видимому, застигнуть осажденных врасплох, то князь велел оставить его в этом заблуждении. Солдаты должны были вести себя как можно тише и подпустить штурмующих к самым валам, а затем, когда выстрел из пушки даст сигнал, ударить на него сразу.

Солдаты были наготове, лишь дула мушкетов склонились без шума, и наступило глухое молчание. Скшетуский, пан Лонгин и Володыевский стояли рядом, а пан Заглоба за ними. Он знал по опыту, что больше всего ядер и пуль падает на середину лагеря, а у валов, в присутствии таких трех рубак, — гораздо безопаснее.

Он поместился позади рыцарей, чтобы не попасть под первый натиск. Немного в стороне стал на одно колено пан Лонгин с мечом в руке, а Володыевский присел возле Скшетуского и шептал ему на ухо:

— Они идут…

— Мерным шагом.

— Это не чернь и не татары.

— Это запорожская пехота.

— Или янычары… Они хорошо маршируют. С коня их можно больше нарубить!

Сегодня темно для конницы.

— Теперь слышишь?

— Тсс!.. Тсс!..

Лагерь, казалось, был погружен в глубокий сон. Нигде ни малейшего движения, ни света — всюду глухое молчание, прерываемое только шумом мелкого, точно просеиваемого сквозь сито, дождя.

Но среди этого шума слышался другой шум — тихий, но более отчетливый и мерный, — все ближе и ближе; наконец, шагах в пятидесяти от вала появилась какая-то длинная, сомкнутая масса.

Солдаты затаили дыхание, только маленький рыцарь щипал за ляжку Скшетуского, точно желая этим способом выразить свое удовольствие.

Между тем нападающие подошли ко рву и стали спускать в него лестницы, а затем, спустившись по ним, приставили их к валу.

Вал все молчал, точно за ним и на нем все умерло и настала смертельная тишина.

Только кое-где, несмотря на все предосторожности подымающихся, ступени лестницы стали скрипеть и трещать

«Зададут вам перцу!» — думал Заглоба.

Володыевский перестал щипать Скшетуского, а пан Лонгин сжал рукоять меча и напряг зрение, так как был ближе всех у вала и надеялся первый ударить.

Вскоре три пары рук показались на краю вала, а затем медленно и осторожно стали подыматься три шишака все выше и выше.

«Это турки!» — подумал пан Лонгин.

В эту минуту раздался страшный гул нескольких тысяч мушкетов; стало светло как днем. Прежде чем свет погас, пан Лонгин замахнулся и нанес такой страшный удар мечом, что воздух завыл под острием.

Три тела упали в ров, три головы в чалмах покатились к ногам рыцаря.

Тогда, хотя ад закипел на земле, — небо разверзлось перед паном Лонги-ном, крылья выросли у него за спиной, хоры ангелов запели у него в душе и точно вознесли его на небо. Он сражался как во сне, и удары его меча были как бы благодарственной молитвой.

И все давно почившие Подбипенты, начиная от предка Стовейки, возрадовались на небе, что таков был последний потомок Сорвикапюшонов-Подбипент.

Этот штурм, в котором со стороны неприятеля принимали главное участие вспомогательные отряды румелийских и силистрийских турок, гвардия хана и янычары, был энергично отбит поляками с еще большим уроном, чем прежние, и навлек страшную бурю на голову Хмельницкого. Накануне он ручался, что поляки не так яростно будут сражаться с турками и если ему дадут эти отряды, то лагерь будет взят. Теперь он должен был смягчить хана и взбешенных мурз подарками. Хану он дал десять тысяч талеров, Тугай-бею, Корз-Аге, Субагази, Нурадину и Галде по две тысячи. Между тем челядь вытаскивала трупы изо рва, в чем ей не мешали стрельбой из шанцев. Солдаты отдыхали до утра, так как было несомненно, что штурм не повторится. И все спали крепчайшим сном, кроме стражи и пана Лонгина Подбипенты, который всю ночь лежал ничком на мече, благодаря Бога за то, что он позволил ему выполнить обет и стяжать столь великую славу, что имя его переходило из уст в уста, в лагере и в городе. На следующий день его призвал к себе князь-воевода и очень хвалил, а солдаты толпами приходили поздравлять славного рыцаря и осматривать три головы, которые челядь положила у его шатра и которые уже начали чернеть на воздухе. Все немало удивлялись и завидовали, иные не хотели верить собственным глазам, ибо головы были срублены ровно, вместе со стальными цепочками на чалмах, точно их кто-нибудь бритвой срезал.

— Вы страшный рубака, — говорила шляхта. — Мы знали, что вы бравый кавалер, но такому удару могли бы позавидовать и герои древности, ибо даже самый ловкий палач не сумел бы лучше срубить.

Ветер так не сорвет шапок, — говорили иные, — как сняты эти головы.

И все пожимали руки пана Лонгина, а он стоял с опущенными глазами, сияющий, ласковый, стыдливый, как девушка перед свадьбой, и говорил, точно оправдываясь:

— Они сами в ряд стали…

Затем все стали пробовать меч, но никто не мог свободно им действовать, не исключая даже

песка выгребла, и потому мне необходимо есть и пить, как человеку, а не как майскому жуку. У мена с полудня ничего не было во рту, кроме слюны, и потому мне