Огнем и мечом
из какой деревни ты идешь?

— Я не знаю, пане, — я дид. Вот мы, пане, мерзнем ночью, а днем ищем милосердных, что одели бы нас и накормили, мы голодны…

— Слушай, мужик! Отвечай на то, о чем я тебя спрашиваю, а не то я велю тебя повесить!

— Я ничего не знаю, пане. Колы б я шо, або що, або буде що, то нехай мини ото що!

Было ясно, что нищий, не зная и не догадываясь, кто его спрашивает, решил не давать никаких ответов.

— А был в Розлогах? Там, где князья Курцевичи живут?

— Не знаю.

Повесить его! — крикнул пан Скшетуский.

— Був, пане! — вскричал дед, видя, что с ним не шутят.

— Что ты там видел?

— Мы были там пять дней назад, а потом в Броварках слышали, что туда пришли рыцари.

— Какие рыцари?

— Не знаю, пане! Один, каже, лях, другой, каже, казак.

— На коней! — крикнул Скшетуский татарам.

Отряд помчался. Солнце заходило совсем как тогда, когда поручик встретил Елену с княгиней и ехал рядом с их каретой.

Каганлык так же сверкал пурпуром, день клонился к вечеру еще более тихий и теплый, чем тогда. Но тогда пан Скшетуский ехал, полный счастья и любви, а теперь мчался, точно преступник, гонимый тревогой и злыми предчувствиями. Голос отчаяния твердил ему: «Богун ее похитил, ты не увидишь ее больше», а голос надежды: «Князь спас ее!» Голоса эти боролись в нем, разрывая на части его сердце.

Кони мчались, выбиваясь из последних сил. Так прошел час и другой. Месяц уже начал всплывать и, поднимаясь все выше и выше, постепенно бледнел. Кони покрылись пеной и тяжело храпели. Они въехали в лес, он промелькнул как молния, пронеслись через яр, а там и Розлоги.

Еще минута — и решится его судьба. А ветер свистит в уши, шапка слетела с головы, конь под ним храпит, вот-вот упадет. Еще минута, еще скачок, они выедут из яра. Вот… уже!

Вдруг страшный, нечеловеческий крик вырвался из груди Скшетуского.

Двор, хозяйственные постройки, конюшни, частокол и вишневый сад — все исчезло.

Бледный месяц освещал холм, с кучей черных, обгорелых бревен, которые перестали даже дымиться.

Ни один звук не нарушал молчания.

Скшетуский безмолвно стоял перед рвом, подняв руки кверху, и все смотрел, смотрел и как-то странно качал головой. Татары задержали лошадей. Он слез, отыскал остаток сгоревшего моста, перешел по балке через ров и сел на камне, лежавшем среди двора. Стал озираться кругом, как человек, который, впервые увидев какое-нибудь место, желает ознакомиться с ним. Сознание оставило его. Он не застонал даже. Сложив руки на коленях, опустил голову и сидел неподвижно, точно заснул. Но он не спал, а как-то оцепенел; в голове его вместо мыслей мелькали только какие-то смутные образы. Сначала он видел Елену такой, какой она была, когда он простился с нею перед отъездом, но только лицо ее было покрыто мглой и он не мог различить ее черты. Он хотел освободить ее из этой мглы, но не мог. Потом мелькнул Чигиринский рынок, старый Зацвилиховский и наглое лицо Заглобы; лицо это с особенным упорством стояло перед его глазами, пока наконец его не сменило мрачное лицо Гродзицкого. Потом Скшетуский видел еще Кудак, пороги, битву на Хортице, Сечь, все путешествие и все приключения, вплоть до последнего дня, до этого последнего часа. А дальше уже мрак. Что с ним было теперь, он не сознавал. Ему лишь смутно казалось, что он едет к Елене, в Розлоги, но у него не хватает сил и вот он отдыхает на пепелище. Он хотел было подняться и ехать дальше, но страшная слабость приковывала его к месту, точно к ногам кто-то привязал пудовые гири.

И он сидел и сидел. Ночь проходила. Татары расположились на ночлег и, разложив огонек, начали жарить на нем куски конины. Затем, насытившись, они легли спать на земле. Но не прошло и часа, как они вскочили на ноги.

Вдали послышался шум, похожий на топот многочисленной конницы, идущей форсированным маршем.

Татары торопливо привязали к шесту кусок белого полотна и подложили огня, чтобы их видели издали и приняли за мирных гонцов.

Топот лошадей, фырканье и бряцанье сабель слышались все ближе и ближе, и вот на дороге показался отряд конницы, который тотчас окружил татар. Начались короткие переговоры. Татары указали на сидевшего на холме человека, которого и без того было прекрасно видно, так как прямо на него падал лунный свет, и заявили, что они сопровождают посла, а от кого, он сам лучше скажет.

Предводитель отряда с несколькими товарищами подошел к холму, но, взглянув в лицо сидевшего, протянул руки и воскликнул:

— Скшетуский! Во имя Отца и Сына, это Скшетуский!

Наместник даже не дрогнул.

— Мосци-наместник, вы не узнаете меня? Я — Быховец… Что с вами?

Наместник молчал.

— Да очнитесь, бога ради! Эй, товарищи, подите-ка сюда!

Это действительно был Быховец, который шел в авангарде всех войск князя Еремии.

Между тем подошли и другие полки. Весть о Скшетуском разнеслась по всем полкам, и все спешили приветствовать дорогого товарища. Маленький Володыевский, оба Слешинских, Дик, Орпишевский, Мигурский, Якубович, Ленц, пан Лонгин Подбипента и множество других офицеров бежали к нему на холм. Но напрасно они заговаривали с ним, звали по имени, дергали за плечи и силились поднять его, — пан Скшетуский смотрел на них широко раскрытыми глазами и никого не узнавал, все они были для него теперь совершенно безразличны. Те, кто знал о его любви к Елене (а знали почти все), вспомнили, где они находятся в настоящую минуту, и, взглянув на черное пепелище, сразу поняли все.

— Помешался с горя! — шепнул один.

Отчаяние отняло у него разум!

— Отведите его к князю, может быть, он очнется, когда увидит его.

Лонгин в отчаянии ломал руки. Все окружили наместника и с сочувствием смотрели на него. Иные вытирали перчатками слезы, другие тяжело вздыхали. Вдруг из круга выделилась чья-то высокая фигура и, медленно подойдя к наместнику, положила ему на голову руки.

Это был ксендз Муховецкий.

Все умолкли и опустились на колени, точно ожидая какого-то чуда; но ксендз не совершил чуда; он, держа руки на голове Скшетуского, поднял глаза к небу, полному лунного света и громко произнес:

— «Pater noster, qui es in coelis! Отче наш, иже еси на небесех, да приидет царствие твое, да будет воля твоя!»

Он остановился и повторил громче и торжественнее:

— «Да будет воля твоя». Воцарилось глубокое молчание.

— «Да будет воля твоя…» — повторил ксендз в третий раз.

Тогда из уст Скшетуского вырвался крик безмерной боли, но вместе с тем и смирения:

— «Яко на небеси и на земли…»

И рыцарь бросился на землю с рыданиями.

XVII
Чтобы выяснить то, что произошло в Розлогах, нам надо вернуться к той ночи, когда пан Скшетуский отправил Жендзяна из Кудака с письмом к старой княгине. Письмо заключало горячую просьбу как можно скорее ехать вместе с Еленой в Дубны, под защиту князя Еремии, так как война может вспыхнуть с минуты на минуту. Жендзян сел в чайку, которую пан Гродзицкий отправил из Кудака за порохом, пустился в путь, но совершал его медленно, так как приходилось плыть вверх по течению. Под Кременчугом он встретил войско, плывшее под командой Кшечовского и Барабаша и высланное гетманами против Хмельницкого. Жендзян виделся с Барабашем, которому сейчас же рассказал, каким опасностям мог подвергнуться Скшетуский в Сечи. Он просил старого полковника при встрече с Хмельницким непременно напомнить ему насчет посла. После этого он отправился дальше.

В Чигирин они прибыли на рассвете. Здесь их сейчас же окружила казацкая стража, спрашивая, кто они и откуда.

Они ответили, что из Кудака, от пана Гродзицкого, с письмом к гетманам. Но, несмотря на это, казаки потребовали с чайки старшину и Жендзяна на допрос к полковнику.

— К какому полковнику? — спросил старшина.

— К пану Лободе, — ответили сторожевые есаулы. — Великий гетман велел ему задерживать всех, проезжающих из Сечи в Чигирин, и допрашивать.

Они вошли. Жендзян шел смело, не думая ни о чем дурном и зная, что сюда уже простирается власть гетмана. Их привели в дом пана Желенского, близ Звонарного угла, где была квартира полковника Лободы. Здесь им сказали, что полковник еще на рассвете уехал в Черкасы и что его заменяет подполковник. Им пришлось довольно долго ждать его, но наконец дверь открылась и в комнату вошел ожидаемый подполковник.

При виде его у Жендзяна задрожали колени.

Это был Богун.

Гетманская власть действительно еще распространялась на Чигирин, а так как Лобода и Богун до сих пор еще не перешли к Хмельницкому, а, наоборот, держали сторону Речи Посполитой, то великий гетман и назначил им стоянку в Чигирине для его защиты.

Богун сел за стол и начал расспрашивать приезжих.

Старшина, который вез письмо Гродзицкого, ответил и за себя, и за товарища. Оглядев письмо, молодой полковник начал заботливо расспрашивать, что видно и слышно в Кудаке; ему, очевидно, очень хотелось узнать, зачем Гродзицкий посылает людей и чайку к великому гетману. Но старшина ничего не сумел ему ответить, а письмо было запечатано печатью Гродзицкого. Кончив допрос, Богун хотел было отпустить их и наградить, как вдруг открылась дверь, и в комнату как молния влетел Заглоба.

— Слушай, Богун, — воскликнул он, — изменник Допул скрыл от нас самый лучший мед! Я пошел с ним в погреб — смотрю: сено не сено в углу. Я и спрашиваю: «Что это?» Говорит: «Сухое сено!» Смотрю ближе, вижу, оттуда выглядывает горлышко кувшина, точно татарин из травы. «Ах ты такой-сякой! — говорю. — Ну мы поделимся: ты ешь сено, так как ты вол, а я выпью мед, так как я человек». Вот я и принес бутылку на пробу, дай только кубки.

Сказав это, пан Заглоба подбоченился одной рукой, другой поднял бутыль и запел:

Гей, Ягусь, гей, Кундусь! Дай ковши немалые
Да подставь скорее губки свои алые!
Вдруг Заглоба сразу оборвал песенку, увидев Жендзяна, и, поставив на стол бутыль, сказал:

— Э-э-э! Да ведь это слуга Скшетуского!

— Чей? — спросил поспешно Богун.

— Пана Скшетуского, наместника, который, уезжая в Кудак, перед отъездом угостил меня таким лубенским медом, перед которым всякий другойбурда! А что, твой господин здоров?

— Здоров и кланяется вашей милости, — ответил смутившийся Жендзян.

— Вот это настоящий рыцарь! А как ты в Чигирине очутился? Отчего твой господин выслал тебя из Кулака?

— Пан мой, как все паны, — ответил Жендзян, — у него свои дела в Лубнах, из-за которых он и велел мне вернуться, к тому же мне нечего было делать

из какой деревни ты идешь? — Я не знаю, пане, — я дид. Вот мы, пане, мерзнем ночью, а днем ищем милосердных, что одели бы нас и накормили, мы голодны…