Огнем и мечом
и Заглобы. Так прошла ночь. На рассвете раздался сигнал, и войска тронулись в Лубны; они шли быстро, так как с ними не было обоза. Скшетускому хотелось ехать впереди, с татарским полком, но был слишком слаб, и князь задержал его при себе, желая услышать отчет о его посольстве в Сечь. Скшетуский рассказал ему все: как на него напали близ Хортицы, как потащили в Сечь; умолчал только о своем споре с Хмельницким, боясь, как бы князь не подумал, что он хвастает. Больше всего огорчила князя весть, что у старого Гродзицкого нет пороха и что он не может долго защищаться.

— Как жаль, — сказал он, — эта крепость могла бы сдерживать восстание, а Гродзицкий — храбрый воин, истинный друг и защитник Речи Посполитой. Но почему он не послал за порохом ко мне? Я дал бы ему из лубенских складов.

— Он, должно быть, думал, что великий гетман сам должен был позаботиться об этом.

— Понимаю! — произнес князь. — Великий гетман опытный воин, но он был слишком самоуверен и потому погиб. Он пренебрег этим восстанием, а когда я предложил ему свою помощь, он невзлюбил меня. Он, видно, ни с кем не хотел делиться своей славой и боялся, чтобы победу не приписали мне.

— Я тоже так думаю! — сказал пан Скшетуский.

— Он хотел усмирить Запорожье кнутами, и вот что из этого вышло. Бог наказал спесивость, а из-за нее гибнет Речь Посполитая, хотя мы все отчасти виноваты в этом.

Князь был прав: он и сам был виноват. Еще не так давно, когда у него был процесс с Александром Конецпольским из-за Гадяча, князь въехал с четырьмя тысячами людей в Варшаву и велел им, в случае если сенат заставит его присягать, вломиться и перерезать всех. А делал он это тоже из спесивости, которая не позволяла ему присягать, раз не верили его словам. Быть может, в эту минуту он вспомнил это, так как призадумался и ехал молча, глядя на широкую степь; может быть, он думал и о судьбах Речи Посполитой, для которой, казалось, приближался день суда и кары Божией.

Наконец после полудня с высокого берега Сулы показались купола лубенских церквей, блестящие крыши и зубчатые башенки костела Святого Михаила. Войска вступили в город под вечер. Сам князь отправился в замок, где, по его приказанию, уже все было готово к походу; войско разместилось в городе с трудом, так как его было очень много. Слухи, ходившие о войне и волнениях среди крестьян на правом берегу Днепра, заставили заднепровскую шляхту искать убежища в Лубнах, с женами, детьми, челядью, лошадьми, верблюдами и целыми стадами скота. Сюда же приехали и княжеские комиссары, подстаросты, арендаторы, евреисловом, все, кто боялся восстания. Можно было думать, что в Лубнах огромная ярмарка, — там были даже московские купцы и астраханские татары, наехавшие с товаром на Украину и застигнутые здесь войной. На рынке стояли тысячи всевозможных возов, казацкие телеги и шляхетские повозки. Почетные гости расположились в замке и на постоялых дворах, а мелкая шляхта и челядь — в палатках около костела. На улицах разводили костры и варили. Везде была давка, суматоха и шум, точно в пчелином улье; тут были всевозможные цвета и костюмы: княжеские солдаты и гайдуки, евреи в черных лапсердаках, крестьяне, армяне в фиолетовых шапках, татары в тулупах. Всюду слышались крики, проклятия, плач детей, лай собак и рев скота. Вся эта толпа радостными криками встречала войско, видя в нем свою защиту и спасение. Некоторые бросились к замку кричать «виват» князю и княгине. В толпе ходили самые разнообразные слухи: одни говорили, что князь остается в Лубнах; другие — что он поедет на Литву, куда и все последуют за ним; иные утверждали даже, что он уже побил Хмельницкого. Князь, поздоровавшись с женой и отдав на завтра приказ о выступлении, озабоченно смотрел на этих людей и на их возы, которые потянутся за войском и будут замедлять его движение. Его утешала только та мысль, что за Брагином, где уже спокойнее, вся эта масса разойдется по своим углам. Сама княгиня со своими фрейлинами и двором должна была ехать в Вишневец, чтобы князь мог спокойно и беспрепятственно идти на войну. Приготовления в замке были уже закончены, возы с вещами и драгоценностями уложены, и весь двор был готов в путь. Все это было исполнено по приказанию княгини Гризельды, которая была столь же энергична в несчастье, как и ее муж. Князя радовало это, хотя ему жаль было оставить лубенское гнездо, в котором он изведал столько счастья и приобрел столько славы. Его печаль разделял и весь двор, и все войско; все были уверены, что, когда князь уйдет из Лубен, враг не оставит их в покое и отомстит князю за все нанесенные им удары. Многие плакали, особенно женщины, родившиеся там и покидавшие теперь родительские могилы.

XXIV
Скшетуский, сгорая от нетерпения узнать что-нибудь о княжне и Заглобе, первый вбежал в замок, но, конечно, не нашел их там. О них никто ничего не знал, хотя узнали уже о нападении на Розлоги и разгроме Васильевского отряда. Молодой рыцарь, обманутый в надежде, заперся в своей квартире, в цейхгаузе, и снова им овладели отчаяние и печаль. Но он отгонял их, как раненый солдат отгоняет стаи воронов, слетающихся пить теплую кровь и терзать свежее мясо. Он утешался мыслью, что Заглоба хитер, сумеет вывернуться и скроется в Чернигове, когда до него дойдет известие о поражении гетманов. Он вспомнил вдруг нищего, которого встретил по дороге в Розлоги и которого, по его словам, обобрал какой-то дьявол, заставив просидеть три дня в каганлыкских тростниках и не показываться на свет божий. «Наверное, — думал Скшетуский, — этого нищего обобрал Заглоба, чтобы раздобыть платье для себя и для Елены. Иначе и быть не может», — повторял поручик, и эта мысль успокоила его, так как такая одежда облегчала им бегство. Он надеялся, кроме того, что Бог не оставит Елену, а чтобы вернее снискать для нее его милосердие, решил очиститься от грехов. Он вышел из цейхгауза и направился к ксендзу Муховецкому, которого нашел среди женщин, нуждавшихся в утешении, и попросил исповедовать его. Ксендз повел его в часовню, сел в исповедальню и, выслушав его, стал давать ему наставления, утверждать его в вере и говорить, что истинный христианин не должен сомневаться во всемогуществе Божьем и плакать над личным горем больше, чем над горем всей отчизны; потом, в величественных и трогательных словах, изобразил упадок и позор родины, и в сердце рыцаря проснулась такая горячая любовь к ней, что собственное его горе показалось ему ничтожным. Что же касается казаков, то ксендз старался внушить ему, что он должен забыть о полученных от них обидах. «Ты должен громить их, как врагов веры и родины, но простить, как личных врагов, забыть свою ненависть и месть, и, если исполнишь это, Бог вознаградит тебя и возвратит тебе возлюбленную». Благословив его, он велел ему лежать до утра ничком перед распятием.

Часовня была пуста, и только две свечи тускло мерцали перед алтарем, бросая золотисто-розоватый отблеск на высеченный из мрамора кроткий и страдальческий лик Христа. Поручик долго лежал, как мертвый, чувствуя, что ненависть, тревога, страдания, точно змеи, выползают из его сердца и исчезают где-то в темноте. Он почувствовал, что в него вливаются новые силы, что разум его светлеет и какая-то благодать нисходит на него, словом, пред ликом Христа он нашел все, что мог найти верующий человек того времени, вера которого была непоколебима и не отравлена никакими сомнениями. Он почувствовал себя возрожденным.

На следующий день закипела работа и движение; это был день выступления из Лубен. Офицеры с утра осматривали людей и лошадей, которых выводили потом и строили в ряды. Князь прослушал обедню в костеле Святого Михаила и, вернувшись в замок, принял депутацию от православного духовенства и от лубенских и хорольских мещан. Сидя на троне в расписанном Гельмом зале и окруженный знатнейшими рыцарями, он выслушал лубенского бургомистра Грубого, который сказал ему по-малорусски прощальное слово от имени всех городов днепровского княжества. Он просил его не уезжать и не оставлять их, как овец без пастыря, и все депутаты вторили ему: «Не уезжай, не уезжай», — а когда князь сказал, что это невозможно, они упали ему в ноги, жалея доброго господина или делая вид, что жалеют его. Говорили, что многие из них, несмотря на все милости князя, больше сочувствовали казакам и Хмельницкому, чем ему. Но более богатые боялись погрома, который мог обрушиться на них после отъезда князя. Князь ответил, что старался быть им отцом, а не господином, и умолял их остаться верными Речи Посполитой, их общей матери, под крылом которой они жили спокойно и счастливо и не знали обиды. Так же простился он с православным духовенством. Но вот настала минута отъезда. По всему замку раздались рыдания. Женщины лишались чувств, а Анусю Божобогатую едва удалось привести в себя. Одна только княгиня села в карету с сухими глазами и поднятой головой; гордая пани стыдилась показать свое горе; толпы народа стояли у замка, во всех церквах звонили в колокола, священники благословляли отъезжающих крестом. Кареты, шарабаны и возы еле двигались в тесноте. Наконец вышел князь и сел на коня. Полковые знамена склонились перед ним; на валах раздались пушечные выстрелы; плач, говор и крики слились с колокольным звоном, выстрелами и звуками военных труб.

Наконец войска тронулись. Впереди шли два татарских полка под начальством Растворовского и Вершула, потом артиллерия Вурцеля, пехота Махницкого, за ними княгиня с фрейлинами и весь двор; повозки с вещами, валахский полк Быховца, полки тяжелой кавалерии, панцирные и гусарские полки и, наконец, драгуны и казаки. За войском тянулся бесконечный и пестрый обоз шляхетских возов, в которых ехали семьи тех, кто не хотел оставаться на Заднепровье после отъезда князя. Хотя и играла музыка, сердца всех сжимались от боли… Каждый, оглядываясь на город, думал про себя: «Увижу ли я тебя еще раз?» Каждый оставлял здесь часть своей души и уносил сладкие воспоминания. Глаза всех обращались в последний раз на башни костелов, на купола церквей, на крыши домов. Каждый знал, что он покидает, но не знал, что ждет его впереди, в этой синеющей дали, куда двигались войска. Все были печальны. А оставшийся позади город своим жалобным звоном, казалось, умолял уезжающих не покидать

и Заглобы. Так прошла ночь. На рассвете раздался сигнал, и войска тронулись в Лубны; они шли быстро, так как с ними не было обоза. Скшетускому хотелось ехать впереди, с татарским