Огнем и мечом
настала прекрасная погода и облегчала путь. Была чудная звездная июльская ночь. Казаки шли узкой лесной дорожкой в сопровождении мшинецких полесовщиков, отлично знавших свои леса. В лесу царила глубокая тишина, прерываемая только треском сухих ветвей, ломавшихся под копытами лошадей; вдруг до слуха Скшетуского и его казаков донесся какой-то отдаленный шум, похожий на пение, прерываемое окриками.

— Стой! — тихо произнес Скшетуский, останавливая отряд. — Что это? К нему подошел старый лесничий:

— Это, пане, сумасшедшие, у которых от всех ужасов в голове помутилось. Ходят по лесу и кричат. Вчера мы встретили одну шляхтинку, она все ходит, смотрит на сосны и кричит: «Дети, дети». Видно, мужики ее детей перерезали. Вытаращила на нас глаза и так закричала, что у нас от страха задрожали ноги. Говорят, что по лесам теперь таких много.

Скшетуский, хоть и был рыцарем без страха, но почувствовал, как дрожь пробежала по всему его телу.

— А может быть, это волки воют? Издали нельзя различить, — сказал он.

— Какие там волки! Теперь волков в лесу нет; все разбежались по деревням за трупами…

— Странные времена! — заметил рыцарь. — Волки живут по деревням, а в лесу живут потерявшие рассудок люди. Боже! Боже!

Вскоре снова наступила тишина, шумели только верхушки сосен; но через несколько времени долетавшие до них звуки стали яснее.

— Эге, — сказал вдруг лесничий, — там, видно, целая шайка; вы, Панове, постойте здесь или идите потихоньку вперед, а я с товарищем пойду посмотрю.

— Идите, — сказал пан Скшетуский, — мы здесь подождем.

Лесники исчезли и не возвращались почти час; пан Скшетуский начал терять терпение и подозревать их в измене, как вдруг один из них вынырнул из темноты.

Есть, пане, — сказал он, подходя к Скшетускому.

— Кто?

— Мужики-резуны.

— А много их?

— Сотни две будет. Что же нам делать, пане: они в овраге, через который идет наш путьЖгут костры, но пламени не видно, потому что они внизу. Стражи нет никакой; подойти к ним можно на выстрел из лука.

Отряд тотчас двинулся вперед, но так тихо, что только треск веток мог выдать его; не звякали стремена, не брякали сабли, лошади, привыкшие к таким походам, шли волчьим шагом, не фыркали и не ржали.

Дойдя до того места, где дорога круто поворачивала, казаки увидели издали огонь и неясные очертания человеческих фигур. Здесь пан Скшетуский разделил своих солдат на три отряда; один остался на месте, другой должен был идти краем оврага, чтобы отрезать выход, а третий — слез с коней и залег над пропастью, над самыми головами мужиков; пан Скшетуский, находившийся в третьем отряде, посмотрел вниз и увидел как на ладони, шагах в двадцати, весь лагерь; горело десять костров, но не ярко, потому что над ними висели котлы с едой.

До Скшетуского и казаков доносился запах дыма и вареного мяса. Вокруг котлов стояли и лежали мужики, пили и разговаривали, у некоторых в руках были бутылки, другие опирались на копья, на которые посажены были головы мужчин, женщин и детей. В мертвых глазах и оскаленных зубах отражалось пламя костров, освещавших дикие и страшные лица мужиков. Тут же, под стеной оврага, спало несколько человек и громко храпело; другие разговаривали, поправляли костры, метавшие снопы искр. У самого большого костра спиной к Скшетускому сидел старый дед и бренчал на торбане; около него столпилось в полукруге человек тридцать резунов. До ушей Скшетуского долетали слова:

— Гей, дид, про казака Голоту!

— Нет, — кричали другие — про Марусю Богуславку.

— К черту Марусю, про Потоцкого! — кричало большинство голосов. «Дид» ударил сильнее по торбану, откашлялся и запел:

Стань — оберныся, глянь — задывыся, которы маешь много,
Же рувный будешь тому, в которого нема ничего,
Бо той справует, шо всим керует, сам Бог милостив?
Вси наши справы на своей шали важит справедливе,
Стань — оберныся, глянь — задывыся, которы высоко
Умом литаешь, мудрости знаешь, широко, глубоко[52].
Он замолк и вздохнул, а за ним начали вздыхать и мужики.

Их собиралось около него все больше и больше, да и сам Скшетуский, хотя и знал, что его люди уже готовы, не давал еще знака к нападению.

Эта тихая ночь, горящие костры, дикие лица и недопетая песня о Николае Потоцком пробудили в рыцаре какие-то странные мысли и тоску, которых он сам не мог объяснить себе. Незажившие раны его сердца раскрылись, и им овладела глубокая скорбь о недавнем прошлом, о потерянном счастье и о прошедших минутах тишины и спокойствия. Он задумался, а дед продолжал петь:

Стань — оберныся, глянь — задывыся, которы воюешь
Луком — стрилами, порохом — кулями и мечем шырмуешь,
Бо теж рыцари и кавалери перед тым бували,
Тым воевали, от того ж меча сами умирали;
Стань — оберныся, глянь — задывыся и скинь с сердца буту.
Наверны ока, которы с Потока идешь на Славуту,
Невинные души берешь за уши, вольность одеймуешь
Короля не знаешь, рады не дбаешь, сам себе сеймуешь.
Гей, поражайся, не запаляйся, бо ты рементаруешь,
Сам булавою, в сем польском краю, як сам хочешь, керуешь!
Дед снова замолчал, как вдруг из-под руки одного казака вырвался камень и с шумом покатился вниз. Несколько мужиков, прикрыв глаза руками, посмотрели к лесу вверх; Скшетуский увидел, что пора, и выстрелил в толпу из пистолета.

— Бей! Режь! — крикнул он, и тридцать казаков дали залп почти в упор; с саблями в руках они молнией сбежали по крутому откосу и врезались в толпу испуганных мужиков.

— Бей! Режь! — загремело в одном конце оврага.

— Бей! Режь! — повторили дикие голоса в другом.

— Ерема! Ерема!

Нападение было так неожиданно, ужас так велик, что мужики, хотя и были вооружены, не оказали почти никакого сопротивления. Уж и так среди черни ходили слухи, что Иеремия при помощи злого духа может быть и сражаться одновременно в нескольких местах, и теперь это имя, обрушившись на не подозревавших ничего дурного мужиков, вышибло у них из рук оружие. Косы и пики, которыми они были вооружены, нельзя было пустить в ход в тесноте; казаки приперли мужиков к стене оврага, как стадо баранов, рубили их саблями, топтали ногами, а они в безумии страха протягивали руки и, хватаясь за неумолимую сталь, гибли. Тихий лес наполнился зловещим шумом битвы. Некоторые старались взобраться по отвесной стене оврага, но, калеча и царапая себе руки, падали на острия сабель. Одни умирали спокойно, другие вопили о пощаде, третьи закрывали глаза руками, чтобы не смотреть смерти в глаза, иные падали на землю лицом вниз, а над свистом сабель и воем умиравших раздавалось: «Ерема! Ерема!» — крик, от которого у мужиков вставали дыбом волосы, и смерть казалась еще страшнее. А дед ударил одного казака лирой по голове, другого схватил за руку, чтобы отклонить удар сабли, и ревел от страха, как буйвол. Другие, заметив его, бежали к нему с обнаженными саблями, но в то время к ним подоспел Скшетуский и крикнул:

— Живьем брать! Живьем брать!

— Стойте! — взревел дед. — Я шляхтич! Loquor latine! [53] Я не дид! Стойте, говорю вам, разбойники, сукины дети!

Но не успел еще дед кончить своих ругательств, как Скшетуский, заглянув ему в лицо, крикнул так, что кругом загудело эхо:

— Заглоба!

И бросился к нему, как дикий зверь, впился пальцами в его плечи и, потрясая им, крикнул:

— Где княжна?! Где княжна?!

— Жива, здорова, невредима! — ответил дед. — Да пустите же, ваць-пане, а то всю душу вытрясете!

И вот рыцаря, которого не могли победить ни неволя, ни раны, ни горе, ни страшный Бурдабут, победила эта радостная весть; руки его опустились, на лбу выступил пот, он опустился на колени и закрыл лицо руками, опершись головой о стену оврага, очевидно, молча благодарил Бога.

Между тем казаки уже кончали резню несчастных мужиков — человек десять перевязали и передали палачу, чтобы пытками принудить их выдать все. Другие уже лежали мертвые. Казаки собрались вокруг своего вождя и, видя, что он стоит на коленях под стеной, подумали, что он ранен. Наконец он встал, лицо его так сияло, точно в душе его взошла заря.

— Где она? — спросил он у Заглобы.

— В Баре.

— В безопасности?

Замок там крепкий, он ничего не боится. Она под покровительством пани Славошевской и монахинь.

Слава в вышних Богу! — произнес рыцарь, глубоко растроганный. — Дайте же мне вашу руку. От души благодарю!

Вдруг он обратился к казакам:

Много ли у нас пленных?

Семнадцать, — ответили солдаты.

— Я получил радостное известие сегодня — и милосердие во мне. Отпустите их всех!

Казаки не хотели верить своим ушам. Таких вещей не случалось еще в войсках Вишневецкого.

Скшетуский наморщил брови.

Отпустить их! — повторил он.

Казаки ушли, но вскоре вернулся старший есаул и сказал:

— Пане поручик, они не верят и не смеют уходить.

— А веревки разрезаны?

— Точно так.

Оставить их здесь, а мы на коней!

Через полчаса отряд подвигался уже по узкой дорожке. Взошла луна, которая длинными белыми полосами заглядывала в лес и освещала его темные глубины. Пан Скшетуский и Заглоба ехали впереди и разговаривали.

— Говорите мне все, что знаете про нее, — сказал рыцарь. — Значит, вы вырвали ее из Богуновых рук?

— Я! А перед отъездом завязал ему голову, чтоб он не мог кричать.

— И прекрасно сделали, ваша милость, ей-богу! А как же вы попали в Бар?

— Э, долго говорить… в другой раз расскажу; я страшно устал, да и горло у меня пересохло от пенья этим хамам. Нет ли у вас чего выпить?

Есть фляжка с водкой — вот!

Заглоба схватил фляжку и поднес ее ко рту, послышались жадные, продолжительные глотки, а Скшетуский, потеряв терпение, спросил:

— Здорова ли она?

— Да что уж, — ответил Заглоба, — на сухое горло все здорово.

— Да я о княжне спрашиваю.

— О княжне? Здорова, как козочка.

Слава Всевышнему! А хорошо ей в Баре?

— Отлично, и лучше в небе быть не может; все так и льнут к ней из-за ее красоты. Пани Славошевская полюбила ее, как родную дочь. А сколько там кавалеров в нее влюблено! Вам бы не пересчитать их даже и по четкам; но она столько же о них думает, сколько и я о вашей пустой фляжке, ибо пылает к вам неизменным чувством.

— Пошли ей, Господи, здоровья! — радостно произнес Скшетуский. — Значит, она вспоминает меня?

— Вспоминает ли моспи-пана? Я не знаю, откуда у нее берется столько воздуха для вздохов. Всем жаль

настала прекрасная погода и облегчала путь. Была чудная звездная июльская ночь. Казаки шли узкой лесной дорожкой в сопровождении мшинецких полесовщиков, отлично знавших свои леса. В лесу царила глубокая тишина, прерываемая