Солнце, чудесная погода и благоухание приближающейся весны наполняли сердце какой-то радостью, а наместник, кроме того, радовался, что возвращается из долгого путешествия под княжеский кров, который был вместе с тем и его кровом, — возвращается, удачно выполнив поручение, уверенный в хорошем приеме.
Впрочем, у него были и еще другие причины радоваться.
Кроме награды князя, которого наместник любил всей душой, его ждала в Лубнах и пара черных очей — сладких, как мед.
Очи эти принадлежали Анусе Божобогатой-Красеньской, фрейлине княгини Гризельды, самой красивой девушке из всей женской свиты, великой проказнице, вскружившей головы всем мужчинам в Лубнах, но никем не увлекавшейся. У княгини Гризельды нравственность стояла на первом месте, строгость непомерная, но это не мешало молодежи обмениваться красноречивыми взглядами и вздыхать. Пан Скшетуский посылал тогда свои воздыхания к черным очам вместе с другими, а когда оставался один в своей комнате, то хватал лютню в руки и запевал:
Как татарская орда,
Ты в полон берешь сердца.
Но так как он был человек веселый и страстно преданный своему военному искусству, он не слишком близко принимал к сердцу то, что Ануся улыбалась ему так же, как и пану Быховцу из валашской хоругви, как и пану Вурцелю, артиллеристу, и пану Володыевскому, драгуну, и даже пану Барановскому, гусару, хотя этот последний был обезображен оспой и шепелявил по причине поврежденного пулей нёба. Наш наместник однажды уже дрался из-за Ануси на саблях с паном Володыевским, но, когда пришлось долго сидеть в Лубнах без дела, он скучал даже и в присутствии Ануси, а когда пришлось ехать, то поехал с охотой, без сожаления, без печали.
Но зато и возвращался с радостью. Теперь, следуя из Крыма с удачно выполненным поручением, он весело напевал и ласкал коня, едучи рядом с паном Лонгином, который, сидя на своей громадной инфляндской кобыле, был угнетен и печален как всегда. Телеги посольства, солдаты, конвой остались далеко позади.
— Его милость посол лежит в телеге, как чурбан, и все спит, — сказал наместник. — Наговорил он мне немало чудес о своей Валахии, вот и устал наконец. А слушать интересно. Что и говорить! Край богатый, климат отменный; золота, вина, скота и всего вдоволь. Я тогда же подумал, что наш князь, как рожденный от Могилянки, тоже имеет право на господарский престол — ведь домогался его князь Михаил. Валахия — не новость нашим. Бивали они там и турок, и татар, и валахов, и семиградцев…
— Но люди там помягче наших! — сказал пан Лонгин. — Мне об этом пан Заглоба рассказывал в Чигирине, а если бы я и не поверил ему, то это подтверждают и божественные книжки.
— Какие книжки?
— У меня есть с собой такая, и я могу ее показать вам… Я всегда вожу ее с собой.
Тут пан Лонгин полез в сумку у седла, достал оттуда небольшую книжку, переплетенную в телячью кожу, сначала набожно поцеловал ее, потом перевернул несколько страниц и сказал:
— Читайте.
Пан Скшетуский начал:
— «Под твою милость прибегаем, Богородице»… Где же тут о валахах? Что вы говорите? Это антифон.
— Читайте дальше, ваць-пане!
— «…да содеемся достойны обетов Господа Иисуса Христа. Аминь».
— Ну а теперь вопрос… Скшетуский прочел:
— «Вопрос: почему валашская конница называется легкой? Ответ: ибо легко обращается в бегство. Аминь». Гм… Правда? Однако в этой книжке довольно странное смешение материй…
— Это книжка солдатская, где рядом с молитвами помещены различные instructiones militares [12], из коих вы узнаете о разных народах благородных и низких; что касается валахов, то они трусы и притом великие вероломцы и изменники.
— Что изменники, это видно из приключений князя Михаила… Слыхал я, правда, что и солдаты они неважные. Вот у нашего князя есть целая валашская хоругвь под начальством пана Быховца, а вряд ли там наберется хоть двадцать валахов.
— Как вы думаете, пан наместник, много у князя людей?
— Тысяч восемь, не считая казаков, что стоят в «полянках». Но Зацвилиховский говорил мне, что теперь идут новые наборы.
— Так, может, бог даст, и повоюем под начальством князя?
— Говорят, готовится большая война с турками и сам король пойдет со всеми силами Речи Посполитой. Знаю также, что подарки татарам прекращены и что они от страха не смеют делать набегов. Я об этом слышал и в Крыму, где меня, должно быть, поэтому и принимали с таким почетом. Говорят, когда король и гетманы двинутся, князь должен будет идти на Крым и совершенно стереть татар с лица земли. Верно то, что никому другому такого важного дела не поручат.
Пан Лонгин поднял кверху глаза и руки.
— Боже милосердый, пошли такую священную войну на славу христианству и нашему народу, а мне, грешному, дозволь на этой войне выполнить мой обет, чтобы я мог либо утешиться сладостями любви, либо найти мученическую кончину.
— Вы дали обет касательно войны?
— Столь достойному кавалеру, как вы, я открою все тайны моей души, хотя придется говорить много. Но раз вы охотно слушаете, то начинаю. Вы знаете, ваць-пане, что мой герб называется «Сорвикапюшон», а происхождение его следующее: когда под Грюнвальдом предок мой, Стовейко Подбипента, увидал рядом трех рыцарей в монашеских капюшонах, он подъехал к ним и сразу срубил всем троим головы; об этом славном подвиге старинные хроники отзываются с великой похвалой моему деду…
— У вашего предка рука была не легче вашей. Недаром его назвали «Сорвикапюшон».
— Король дал ему герб, а в нем три козьих головы на серебряном поле, — в память этих рыцарей, у которых такие же серебряные головы были изображены на шлемах. Этот герб вместе вот с этим мечом предок мой, Стовейко Подбипента, завещал своим потомкам, повелев им поддерживать славу своего рода и меча.
— Что и говорить, вы происходите из знаменитого рода.
Пан Лонгин стал горько вздыхать, потом, успокоившись немного, продолжал:
— Будучи последним в роде, я поклялся в Троках Пречистой Деве жить в чистоте и ступить на брачный ковер не раньше чем, по примеру предка моего, Стовейки Подбипенты, срублю этим мечом, одним взмахом, три неприятельских головы. О, Боже милосердый! Ты видишь, я сделал все, что было в моих силах. Чистоту я сохранил до сего дня, нежному сердцу своему приказал молчать, искал войны и сражался, но мне не было счастья… Поручик улыбнулся в ус.
— Так вам не удалось срубить трех голов?
— Не удалось. Счастья нет! По две не раз случалось, а трех никогда. Не удавалось подъехать, а трудно просить врагов, чтоб они стали поровнее. Один только Бог видит мои печали: есть сила, есть средства, но… юность уходит, скоро стукнет сорок пять лет… Сердце рвется любить, род гибнет, а трех голов нет как нет… Вот какой я сорвикапюшон! Посмешище для людей, как справедливо говорит пан Заглоба! Но я во славу Господа Иисуса Христа все выношу терпеливо.
Литвин принялся так вздыхать, что даже его инфляндская кобыла, должно быть из сочувствия к своему хозяину, жалобно захрапела.
— Я могу вам сказать одно, — заметил наместник, — что если вы при князе Еремии не найдете случая, то верно нигде не найдете!
— Дай бог! — ответил пан Лонгин. — Поэтому я и еду просить князя. Дальнейший разговор был прерван странным шумом крыльев. Как мы
говорили, в эту зиму реки не замерзали, перелетные птицы не улетали за море и потому везде было много водяной птицы. Поручик с паном Лонгином приближались к берегу Каганлыка, когда над их головою прошумела целая стая журавлей, летевших так низко, что в них можно было пустить палкой. Стая летела со страшным криком и вместо того, чтобы опуститься в тростник, вдруг поднялась кверху.
— Летят, точно их гонят, — заметил пан Скшетуский.
— А вот. Видите? — И пан Лонгин указал на белую птицу, которая, рассекая воздух, наискось старалась подлететь под стаю снизу.
— Сокол! Сокол! Мешает им опуститься! — закричал наместник. — У посла есть соколы, он, должно быть, и спустил их!
В это время подъехал пан Розван Урсу на черном анатолийском жеребце, а за ним несколько человек прислуги.
— Пан поручик, прошу потешиться, — сказал он.
— Это сокол вашей милости?
— Мой, и очень хороший, вы увидите.
Они поскакали втроем, а за ними валах-сокольничий с обручем — он не упускал из виду птиц и подзадоривал голосом сокола. Храбрая птица в это время заставила стаю подняться кверху, потом молнией взлетела еще выше и повисла над ней. Журавли сбились в один огромный вихрь, шумевший, как буря, крыльями. Грозные крики наполняли воздух. Птицы вытянули шеи, подняли вверх клювы и ждали нападения.
А сокол все кружил над ними. Он то опускался, то поднимался, точно колеблясь ринуться вниз, где его грудь ожидала сотня острых клювов. Его белые перья, залитые солнцем, сверкали как само солнце на безоблачной лазури неба.
Вдруг, вместо того чтобы броситься на стаю, он стрелой улетел вдаль и вскоре исчез за группами деревьев.
Скшетуский первый помчался за ним. Посол, сокольничий и пан Лонгин последовали его примеру.
Вдруг на повороте наместник задержал коня — и странная картина предстала его глазам. Посреди дороги лежала коляска со сломанной осью. Двое казаков держали отпряженных лошадей; кучера не было: должно быть, он уехал искать помощи. Возле коляски стояли две женщины, одна в лисьем тулупе и такой же шапке, с суровым, мужским лицом; другая была молодая девушка, высокого роста, с тонкими, правильными чертами лица. На плече этой молодой панны спокойно сидел сокол и, распустив крылья, ластился к ней клювом.
Наместник так осадил коня, что тот копытами врылся в песок дороги, приложил руку к шапке, смешавшись, не зная, что делать — поклониться или заговорить о соколе. Смутился он еще и потому, что на него из-под куньей шапочки взглянули такие глаза, каких он в жизни своей не видывал: черные, бархатные, влажные, изменчивые, огненные, в сравнении с которыми глаза Ануси Божобогатой потускнели бы, как свеча при факелах. Над этими глазами рисовались черные шелковые брови; розовые щеки цвели как прекрасный цветок, из-за малиновых, слегка приоткрытых губ сверкали жемчужные зубки, из-под шапки выбивались толстые черные косы. «Юнона или другое какое божество?» — подумал наместник при виде этих лучистых глаз, этой упругой груди и белого сокола на плече. Наш поручик стоял без шапки, засмотревшись на нее, как на картину, — только глаза его