Огнем и мечом
внутренней болезнью. На вопрос, здоров ли он, князь коротко и сухо ответил, что здоров, и рыцарь не смел больше расспрашивать. Дав отчет о своей поездке, он начал просить позволения оставить полк на два месяца, чтобы жениться и отвезти жену в свое Скшетушево.

Князь точно проснулся. Свойственная ему доброта отразилась на его угрюмом лице и, обняв Скшетуского, он сказал:

— Теперь конец твоим мукам! Поезжай, поезжай! Благослови тебя Бог! Я бы сам хотел быть на твоей свадьбе: я в долгу у княжны Курцевич, как у дочери Василия, а у тебя, как у друга, но сейчас не могу. Когда ты хочешь ехать?

— Хоть сегодня, ваша светлость!

— Так поезжай завтра, но только не один. Я дам тебе три сотни татар Вершула, чтобы они проводили жену. Они тебе и потом пригодятся, там теперь бродят целые шайки мятежников. Я дам тебе письмо к пану Андрею Потоцкому, а пока я его напишу, пока придут татары, пока ты сам соберешься, подойдет и завтрашний вечер.

— Как прикажете, ваша светлость! Но осмелюсь еще спросить, не могут ли ехать со мной пан Володыевский и пан Подбипента?

— Хорошо. Приходите завтра проститься и получить мое благословение… Я хочу послать и твоей княжне что-нибудь на память. Будьте счастливы, вы стоите друг друга!

Рыцарь обнял колени любимого вождя, который несколько раз повторил:

— Благослови тебя Бог! Но завтра приходи проститься.

Но рыцарь не поднимался и не уходил, точно собираясь еще о чем-то просить, наконец он решился:

— Ваша светлость!

— Ну, что еще скажешь? — спросил ласково князь.

— Простите мою смелость, ваша светлость, но сердце у меня разрывается. Что с вами, ваша светлость? Горе ли мучит вас или болезнь?

— Этого ты не можешь знать! — сказал князь с нежностью. — Приходи завтра.

Скшетуский встал и ушел с тяжелым сердцем.

Вечером к нему на квартиру пришли Зацвилиховский, маленький Володыевский, пан Лонгин Подбипента и пан Заглоба. Они сели за стол, и тотчас появился Жендзян с кубками и бочонком.

— Во имя Отца и Сына! — воскликнул пан Заглоба. — Твой мальчишка, вижу, восстал из мертвых.

Жендзян подошел к нему и обнял его колени.

— Я не воскрес, но и не умирал благодаря вашей милости.

— Попал на службу к Богуну, — сказал Скшетуский.

— Значит, у тебя будет протекция в аду, — сказал Жендзяну пан Заглоба. — Несладко было тебе служить там; вот тебе талер, утешься.

— Покорно благодарю, ваша милость, — сказал Жендзян.

— О, он, — воскликнул Скшетуский, — на все руки мастер! Он накупил столько добра у казаков, что нам с вами и не купить, хотя бы вы продали все свои имения в Турции.

— Вот как? — воскликнул Заглоба. — Держи же мой талер и расти его, милейший, — если он тебя до добра не доведет, так доведет до виселицы!.. Хороши у него глаза!.. — И пан Заглоба схватил Жендзяна за ухо и, дернув его слегка, продолжал: — Люблю таких ловкачей и предсказываю тебе, что будешь человеком, если только не останешься скотиной. А как тебя твой Богун — поминает теперь?

Жендзян усмехнулся; ему польстили слова и ласки Заглобы, и он ответил:

— Нет, ваша милость, а вот как он вас поминает! Как вспомнит, так зубами и заскрежещет!

— Пошел к черту! — крикнул вдруг Заглоба с гневом. — Что ты тут мелешь! Жендзян ушел, а за столом началась беседа о завтрашнем путешествии и о

безмерном счастии, ожидающем Скшетуского. Мед вскоре поправил настроение пана Заглобы, и он начал приставать к поручику то с будущими крестинами, то с ухаживанием Андрея Потоцкого за княжной. Пан Лонгин вздыхал…

Все пили и веселились от души. Наконец разговор перешел на войну и на князя.

Скшетуский, который несколько дней был в отсутствии, спросил:

— Скажите мне, Панове, что сталось с нашим князем? Ведь это другой человек! Я ничего не понимаю! Господь даровал ему победу за победой… А если его и обошли с назначением, так что же? Зато теперь к нему валит все войско и он без всяких назначений станет гетманом и уничтожит Хмельницкого… А он, видно, все томится чем-то, все томится!

Может, у него начинается подагра? — спросил пан Заглоба. — У меня иногда как стрельнет в большом пальце, так я три дня хожу в меланхолии.

— А я вам, братцы, скажу, — произнес, качая головой, пан Подбипен-та, — сам я этого не слышал, но ксендз Муховецкий говорил будто бы кому-то, почему князь так угнетен… Сам я ничего не говорю, он добрый пан и великий воин, не мне судить его, но так говорил ксендз Муховецкий. Впрочем, разве я что-нибудь знаю!

— Но смотрите, панове, на этого литвина! — вскричал Заглоба. — Как же мне не смеяться над ним, когда он человеческой речью не владеет! Ну что ты хотел сказать? Топчешься на одном месте и никак с места не сдвинешься.

— Что же вы слышали, в самом деле? — спросил пан Ян.

— Ну вот… говорили, что князь пролил слишком много крови. Он великий вождь, но не знает меры в наказании, и теперь, говорят, все ему кажется красным — днем красно и ночью красно, точно его окружает красное облако.

— Не говорите вы вздора, ваць-пане! — с гневом крикнул на него старый Зацвилиховский. — Это бабьи сплетни! Во время мира для этих бездельников не было лучшего пана, а то, что он не знает жалости к бунтовщикам, так это заслуга, а не грех! Нет таких мук и кар, каких достойны те, кто залил кровью родину, кто собственный народ отдал в неволю татарам, кто презрел Бога, отечество и власть! Укажите мне других таких чудовищ, которые бы допускали такие жестокости с женщинами и детьми, как они? За это мало вешать и сажать на кол!.. Тьфу! У вас железная рука, но сердце бабье. Я видел и слышал, как вы стонали, когда жгли Пульяна, и говорили, что лучше бы вам было убить его на месте. Но князь — не баба: он умеет и казнить, и награждать. Что вы за глупости болтаете!

— Да ведь я сказал, что не знаю, — оправдывался пан Лонгин.

Но старик долго еще сопел и, гладя свои белоснежные волосы, ворчал:

Красно! Гм… Красно! Это что-то новое! В голове у того, кто это выдумал, зелено, а не красно!

Воцарилось молчание; только в окна долетали голоса пирующей шляхты. Маленький Володыевский наконец прервал это молчание:

— А как вы думаете, отец? Что с ним?

— Гм! — ответил старик. — Я не поверенный его и не знаю! Он о чем-то думает, сам с собой борется. Какая-то душевная, должно быть, борьба, но тяжела она — чем выше душа, тем тяжелее мука

И не ошибался старый рыцарькнязь в эту минуту лежал ниц перед распятием и вел труднейшую борьбу в своей жизни.

Стражи в збаражском замке протрубили полночь, а Еремия все еще беседовал с Богом и со своей гордой душой. Разум, совесть, любовь к отечеству, гордость, сознание собственной силы и высокого назначения превратились в его душе в борцов и вели между собой ужасную борьбу, от которой разрывалась грудь, горела голова, болели все члены. Вопреки воле примаса, канцлера, сената, регентов и правительства, шли к этому победителю регулярные войска, шляхта, частные отряды — словом, вся Речь Посполитая отдавалась в его руки и вверяла свою судьбу его гению; устами лучших своих сынов она говорила: «Ты один можешь спасти! Спасай!»

Еще месяц, еще два — и под Збаражем станет сто тысяч войска, готового к смертельной борьбе с драконом междоусобной войны. Картины будущего, залитые лучами безмерного могущества и славы, проходили перед глазами князя. Задрожат те, которые хотели обойти и унизить его — он, захватив железные ряды рыцарей, пойдет в украинские степи, к таким победам, к таким триумфам, о каких еще никто не слыхал.

И князь чувствовал себя достаточно сильным для этого, чувствовал, что у него вырастают крылья, как у архангела Михаила… Он в эту минуту превращался в какого-то гиганта, которого не может вместить ни замок, ни Збараж, ни вся Русь. Боже! Он раздавит Хмельницкого! Подавит бунт и вернет спокойствие родине! Перед ним — ширь полей, тысячи войска, он слышит грохот пушек! Битва! Битва! Погром неслыханный! Тысячи тел и знамен покрывают окровавленную степь, а он скачет по трупу Хмельницкого; трубы трубят победу, и звук их разносится от моря до моря…

Князь вскакивает, протягивает руки к распятию, а вокруг его головы какой-то кровавый свет: «Господи! Господи! — восклицает он. — Ты знаешь, ты видишь, что я могу выполнить это: только повели!»…

Но Христос, опустив голову на грудь, молчит. В лике его такая скорбь, как будто его только что распяли.

— Во славу твою, — восклицает князь, — и всего христианского мира! Не мне, не мне, но имени твоему дай победу. Во славу веры, костела и всего христианства!

И новый образ мелькнул перед глазами героя. Подвиг этот кончится не одной победой над Хмельницким. Пожрав бунт, князь вберет в себя его силы, станет еще могущественнее и, присоединив к своим войскам еще сотни тысяч казаков, пойдет дальше: ударит на Крым, раздавит врага в его же берлоге и водрузит крест там, где никогда еще колокола не призывали верующих на молитву… Или пойдет в ту землю, которую Вишневецкие уже не раз топтали копытами своих лошадей, и расширит границы Речи Посполитой, а значит и церкви, до самых пределов земли… Но где же конец этому стремлению? Где предел славе, силе и власти? Нет его…

В комнату замка заглядывает белый свет луны, часы бьют поздний час; поют петухи. Скоро забрезжит день, но вместе с солнцем на небе взойдет ли и на земле новый свет?..

Да! Князь был бы ребенком, если бы не сделал этого, если бы по какому бы то ни было поводу отказался от своего предназначения. Он чувствовал уже некоторое успокоение; видно, Господь послал его ему, смилостивившись над ним; мысли его стали трезвее, и он яснее видел положение своей отчизны и всех дел. Политика канцлера, панов и воеводы брацлавского гибельна для отчизны!

Смять сначала Запорожье, вылить из него море крови, сломить, уничтожить и победить, а потом отдать побежденным все — прекратить злоупотребления и притеснения, завести порядок и мир; имея силу поразить на смерть, вернуть жизнь — вот путь единственно достойный великой и великолепной Речи Посполитой! Может быть, прежде возможно было бы выбрать другой путь, а теперь нет. К чему переговоры, когда друг против друга

внутренней болезнью. На вопрос, здоров ли он, князь коротко и сухо ответил, что здоров, и рыцарь не смел больше расспрашивать. Дав отчет о своей поездке, он начал просить позволения оставить