Огнем и мечом
в году страшна. Сейчас же будет Чертов Яр и мой хутор.

И действительно, вскоре послышался лай собак. Отряд вошел в самое устье яра, который спускался прямо к реке и был так узок, что четыре лошади едва могли в нем проехать рядом. На дне этой расщелины протекал ручей, сверкавший при лунном свете, как змейка, и быстро бежавший в реку. Но по мере того как отряд подвигался вперед, крутые и обрывистые стены расширялись все больше и больше, образуя довольно просторную долину, слегка поднимающуюся в гору и защищенную с боков скалами. Кое-где попадались высокие деревья. Ветра здесь не было. Длинные черные тени ложились на землю от деревьев, а на освещенных луной местах виднелись какие-то белые, круглые и продолговатые предметы, в которых казаки со страхом узнали человеческие черепа и кости. Они недоверчиво оглядывались кругом и время от времени осеняли крестом грудь и лоб. Вдруг вдали между деревьями блеснул огонек, и в то же время к ним подбежали два огромных страшных черных пса с блестящими глазами и при виде людей и лошадей начали громко лаять и выть. Услышав голос Горпины, они успокоились и начали бегать вокруг всадников, ворча и тяжело дыша.

— Невсамделишные! — шептали казаки.

— Это не псы! — проворчал старый Овсивуй глубоко убежденным голосом.

Между тем из-за деревьев показалась хата, за нею конюшня, а дальше и выше еще какое-то темное строение. Хата с виду была большая и чистая; в окнах блестел огонь.

— Вот и мое жилье, — сказала Горпина Богуну, — а там мельница; она мелет только наше зерно, — я ворожея, ворожу на колесе. Поворожу и тебе. Твоя молодка жить будет в светлице, а коли ты хочешь стены украсить, так надо княжну на время перенести на другую сторону… Стойте, и долой с коней!

Отряд остановился. Горпина начала кричать:

— Черемис, гоп-гоп! Черемис!

Какая-то фигура с пучком горящей лучины в руках вышла из хаты и, подняв огонь кверху, стала молча разглядывать приезжих.

Это был старик, чудовищно безобразный, почти карлик, с плоским квадратным лицом и косыми, узкими как щелки глазами.

— Ты что за черт? — спросил Богун.

— Не спрашивай его, — сказала великанша, — у него язык отрезан. Поди сюда.

— Слушай, — продолжала девка, — не лучше ли снести молодицу на мельницу? Здесь молодцы будут светлицу убирать и вбивать гвозди, она проснется.

Казаки слезли с коней и начали осторожно отвязывать люльку. Богун следил за всем с величайшей заботливостью и сам взял люльку в головах, когда ее понесли на мельницу. Карлик шел впереди и освещал дорогу лучиной. Княжна, которую Горпина напоила отваром сонного зелья, не просыпалась, и только веки ее дрожали немного от света лучин. Лицо ее оживилось от красного отсвета. Может быть, девушку баюкали чудные сны, так как она улыбалась, пока ее несли… Богун смотрел на нее, и ему казалось, что сердце его разорвется в груди. «Миленькая моя, зозуля моя», — шептал он тихо, и грозное, хоть и прекрасное лицо атамана смягчилось и запылало огнем любви, которая охватила его и охватывала все сильнее. Так от забытого путником огня загорается степь

Горпина, шедшая рядом, сказала:

— Когда она проснется от этого сна, то будет здорова. Рана ее заживает, и она будет здорова.

Слава богу, слава богу! — ответил атаман.

Между тем казаки стали снимать перед хатой огромные вьюки с лошадей и выгружать из них добычу, захваченную в Баре, — дорогие ткани, ковры и другие ценности. В светлице развели огонь, и пока одни все продолжали вносить ковры и ткани, другие прибивали их к бревенчатым стенам избы. Богун не только позаботился о безопасной клетке для своей пташки, но и решил украсить ее, чтобы неволя не показалась птичке слишком невыносимой. Вскоре он сам вернулся с мельницы и стал наблюдать за работой.

Ночь проходила, луна сняла уже свой белый свет с верхушек скал, а в светлице слышался еще стук молотков. Простая изба становилась все больше похожей на барские покои. Наконец, когда стены были уже завешаны и пол устлан, спящую княжну принесли с мельницы и уложили на мягкой постели.

Потом все утихло. Только на конюшне еще некоторое время раздавались взрывы хохота, похожего на конское ржанье, — это молодая ведьма, барахтаясь на сене с казаками, раздавала им тумаки и поцелуи.

II
Солнце было уже высоко на небе, когда на следующий день княжна открыла глаза.

Взор ее прежде всего упал на потолок и надолго остановился на нем, потом медленно обвел всю комнату. Возвращающееся сознание боролось еще в ней с остатками сна и грез. На лице ее отразилось удивление и беспокойство. Где она? Как попала сюда и в чьей она власти? Что значит роскошь, окружающая ее? Что с ней было до сих пор? И вдруг, как живые, воскресли перед ней страшные картины взятия Бара; резня тысяч людей — шляхты, мещан, ксендзов, монахинь и детей, — измазанные кровью лица черни, шеи и головы, обвитые еще дымящимися внутренностями, пьяные крики, весь этот судный день вырезанного города, наконец, появление Богуна и ее похищение. Вспомнила она и то, как в минуту отчаяния бросилась на нож, который воткнула в землю собственной рукой, и холодный пот покрыл мелкими каплями ее лоб. Должно быть, нож скользнул по плечу, потому что она чувствует только легкую боль, но вместе с тем чувствует, что она жива, что к ней возвращаются силы и здоровье. Она припомнила, что ее долго-долго везли куда-то в люльке. Но где она теперь? Не в замке ли каком? Может быть, ее отбили у Богуна и она в безопасном месте? И Елена снова окидывает глазами комнату. Окна в ней маленькие, квадратные, как в мужицкой избе, света мало — окна вместо стекол затянуты пузырем. Неужели это простая изба? Невозможно — этому противоречит непомерная роскошь. Вместо потолка над девушкой свешивается огромный полог из темно-красного шелка с золотыми звездами и полумесяцами; стены невысокие, но обиты парчой; на полу лежит узорчатый ковер, точно усыпанный живыми цветами, печь покрыта персидской тканью; всюду золотая бахрома, шелк и бархат, начиная со стен и потолка и кончая подушками, на которых покоится ее голова. Дневной свет, проникая в окна и освещая комнату, теряется в пурпурных, фиолетовых и сапфирных тонах бархата и создает какой-то радужный сумрак. Княжна удивлена, не верит своим глазам. Не чары ли это? Не отбили ли ее войска князя Еремии из рук казаков? Может быть, она в одном из княжеских замков? Девушка скрестила руки.

— Пречистая Дева! Сделай так, чтобы первое лицо, которое я увижу в дверях, было лицом защитника и друга.

Вдруг из-за тяжелой парчовой завесы до слуха ее донеслись звуки торбана, и чей-то голос запел знакомую ей песню:

Ой, ции любости Гирше от слабости! Слабость перебуду — Здоровше я буду. Вирного коханя Повик не забуду.

Княжна приподнялась на постели, но по мере того как она прислушивалась, глаза ее все расширялись от ужаса, наконец, она вскрикнула страшным голосом и упала на подушки как мертвая.

Она узнала голос Богуна.

Но крик ее, очевидно, проник за стены светлицы; тяжелая завеса зашелестела, и атаман появился на пороге.

Княжна закрыла лицо руками, а ее побелевшие, трясущиеся губы повторяли, как в бреду:

— Иезус, Мария! Иезус, Мария!

А между тем вид того, кто так ужаснул ее, мог бы обрадовать не одну девушку — так прекрасно было его лицо и одежда. Алмазные застежки его жупана блестели, как звезды на небе, нож и сабля сверкали драгоценными камнями, жупан из серебряной парчи и красный кунтуш придавали еще более красоты его смуглому лицу. Он стоял перед ней, стройный, чернобровый, великолепный, первый красавец среди молодцов Украины. Но затуманенные глаза его были как две звезды, подернутые мглой; он смотрел на нее почти с покорностью и, видя, что страх не исчезает с ее лица, сказал низким печальным голосом:

— Не бойся, княжна!

— Где я, где? — спросила она, закрыв глаза руками.

— В безопасном месте, далеко от войны. Не бойся, душа моя! Я тебя сюда из Бара привез, чтобы тебе никакой обиды не было, ни от людей, ни от войны. В Баре казаки никого не пощадили, ты одна жива осталась.

— Что же, ваць-пан, делаешь здесь? Зачем меня преследуешь?

— Я тебя преследую? Боже милостивый! — И атаман всплеснул руками и покачал головой, как человек, испытавший величайшую несправедливость.

— Я боюсь ваць-пана!

— Отчего же боишься? Если прикажешь, я не отойду даже от дверей: я раб твой. Мне бы сидеть только на пороге и смотреть в твои глаза. Я тебе зла не желаю; за что же ты меня ненавидишь? Боже мой! В Баре ты себя ножом ударила, когда увидела меня, а ведь ты давно знаешь меня и знала, что я пришел спасать тебя. Ведь я же не чужой тебе, а сердечный друг, — а ты себя ножом ударила, княжна?

Бледные щеки княжны покрылись румянцем.

— Лучше смерть мне, чем позор, — сказала она, — и клянусь, что если ты оскорбишь меня, то я убью себя, хоть бы тем и душу погубить пришлось!

Глаза девушки сверкнули огнем, и видел атаман, что нельзя шутить с ее курцевичевской княжеской кровью: в отчаянии она сдержит клятву и уж во второй раз лучше направит нож.

Он ничего не ответил, отступил только немного к окну и, сев на скамью, покрытую золотой парчой, свесил на грудь голову.

Несколько минут продолжалось молчание.

Будь спокойна! — сказал он. — Пока я трезв и пока мать-горилка не затуманит голову, — ты для меня как икона в церкви. А с тех пор как я отыскал тебя в Баре, я перестал пить; прежде я пил, горе свое матерью-горилкой заливал. Что ж было делать? Но теперь я и в рот не возьму ни сладкого вина, ни горилки.

Княжна молчала.

— Посмотрю на тебя, — продолжал он, — глаза натешу тобой, красавица, и уйду.

— Верни мне свободу! — воскликнула девушка.

— Разве ты в неволе? Ты здесь госпожа! Да и куда ты вернешься? Курце-вичи погибли, огонь истребил города и села; князя в Лубнах нет. Он идет на Хмельницкого, а Хмельницкий — на него. Всюду война, кровь льется, всюду казаки, ордынцы, татары и солдаты. Кто тебя защитит, кто тебя пожалеет, как не я?

Княжна подняла глаза к небу, вспомнив, что есть на свете кто-то, кто защитил бы ее и пожалел, но не решилась назвать его имени, чтобы не раздражить этого грозного льва. Глубокая скорбь сжала ее сердце. Жив ли еще тот, по ком

в году страшна. Сейчас же будет Чертов Яр и мой хутор. И действительно, вскоре послышался лай собак. Отряд вошел в самое устье яра, который спускался прямо к реке и был