Огнем и мечом
черных как вороново крыло волос пробивались серебряные нити.

Его товарищи и верные друзья могли только догадываться об его горе, так как он не высказывал его. На вид он был совершенно спокоен, а к службе относился ревностнее обыкновенного и весь был поглощен предстоящей войной.

— Мы говорили здесь о твоем и нашем общем несчастье, — обратился к нему Заглоба. — Бог свидетель, ничем тебя утешить мы не можем. Наше сочувствие не имело бы никакой цены, если бы мы помогали тебе только проливать слезы. А потому мы решили пролить нашу кровь, чтобы вырвать бедняжку, если она жива еще, из неволи…

— Бог наградит вас за это! — сказал пан Скшетуский.

— Мы пойдем с тобой хоть в лагерь Хмельницкого, — сказал Володыевский, тревожно поглядывая на своего друга.

— Бог наградит вас! — повторил пан Ян.

— Мы знаем, — сказал Заглоба, — что ты поклялся отыскать ее живой или мертвой, и готовы идти за тобой хоть сейчас.

Скшетуский сел на скамью и, вперив глаза в землю, молчал. Заглобе даже досадно стало.

«Неужели он хочет ее забыть? — подумал он. — Если так, то пусть накажет его Господь! Нет, видно, ни благодарности, ни памяти на свете. Но найдутся такие, что пойдут спасать ее, хоть бы им пришлось последний дух испустить

В комнате воцарилось молчание, прерываемое только вздохами пана Лонгина. Маленький Володыевский подошел к Скшетускому и дотронулся до его плеча.

— Ты откуда? — спросил он.

— От князя.

— Ну что?

Ночью выхожу на разведку.

— Далеко?

— До Ярмолинец, если дорога будет свободна. Володыевский взглянул на Заглобу — они поняли друг друга.

— Это по пути к Бару? — пробормотал Заглоба.

— И мы пойдем с тобой.

— Ты должен прежде спросить князя, может быть, у него есть для тебя другое поручение.

— Так пойдем вместе. Мне, кстати, надо спросить еще кой о чем.

— И мы с вами, — сказал Заглоба.

Они встали и вышли. Квартира князя была довольно далеко, в другом конце лагеря. Они застали в приемной множество офицеров разных полков; войска отовсюду стекались к Чолганскому Камню, и все предлагали князю свои услуги. Пану Володыевскому вместе с паном Подбипентой пришлось долго ждать, прежде чем им удалось предстать перед князем, но зато князь сразу позволил им ехать и послать нескольких драгун, которые должны были пристать, притворившись беглецами, к отряду Богуна и выведать все о княжне. Володыевскому он сказал:

— Я нарочно придумываю для Скшетуского разные поручения — вижу, как гложет его затаенное горе, и мне невыразимо жаль его. Говорил он вам что-нибудь о ней?

Очень мало. В первую минуту он хотел было броситься разыскивать ее между казаками, но вспомнил, что теперь все полки стоят nemine excepto и что мы должны служить отчизне, которую надо спасать прежде всего. Потому он и не бьи у вашей светлости. Один только Бог знает, что творится в его душе.

— И тяжко испытует его! Берегите же его; я вижу, что вы его верный друг. Пан Володыевский низко поклонился и вышел, так как в эту минуту к

князю вошел киевский воевода с паном старостой стобницким, с Денгофом, сокальским старостой, и с несколькими другими сановниками.

— Ну что? — спросил Скшетуский.

— Еду с тобой; но сначала зайду в свой полк: мне надо послать кое-куда нескольких казаков.

— Пойдем вместе.

Они вышли вместе с Заглобой, Подбипентой и стариком Зацвилихов-ским, который тоже шел в свой полк.

Неподалеку от палаток драгунского полка Володыевского они встретили пана Лаша, который шел, или, вернее, качался из стороны в сторону, в компании нескольких шляхтичей. Они были совершенно пьяны. Увидев их, пан Заглоба вздохнул. Он подружился с коронным стражником еще под Кон-стантиновом, ибо в некотором отношении они были похожи друг на друга как две капли воды. Пан Лащ был храбрый рыцарь, гроза басурман и в то же времяизвестный гуляка и игрок, который все свое время, свободное от битв, молитв, наездов и драк, проводил в обществе таких людей, как Заглоба, пил до бесчувствия и любил слушать остроты. Это был ужасный забияка, который учинил столько бесчинств и столько раз преступал законы, что в каждом другом государстве он давно бы уже поплатился за это жизнью; на нем тяготел уже не один приговор, но его они ничуть не беспокоили и в мирное время, а теперь, в военное время, он и совсем забыл о них. К князю он присоединился еще под Росоловцами и оказал немалые услуги под Константиновой; но зато с тех пор, как войска пришли в Збараж для отдыха, он стал невыносим своими скандалами. В то же время никто не мог бы высчитать, сколько вина выпил у него пан Заглоба, и не мог бы описать все те небылицы, которые он наговорил Лащу к его великому удовольствию. Но весть о взятии Бара так опечалила Заглобу, что он стал мрачен и больше уже не посещал пана стражника. Лащ даже думал, что этот весельчак уехал куда-нибудь из лагеря, и вот вдруг увидел его перед собой. Он протянул ему обе руки и сказал:

— Здравствуйте, ваць-пане, отчего вы не заходите ко мне? Что поделываете?

— Сопровождаю пана Скшетуского, — мрачно ответил шляхтич.

Пан стражник не любил Скшетуского за его серьезность, называл его умником, но прекрасно знал о его несчастье, так как был на пиру в Збараже, когда пришла весть, что Бар взят. Но так как от природы он был человек необузданный, а к тому же и пьян теперь, то не сумел уважить чужое горе и, схватив Скшетуского за пуговицу жупана, спросил у него:

— А вы все еще плачете по панне? А красивая она была?

— Пустите меня, ваць-пане! — сказал Скшетуский.

— Постойте!

— Я иду по делам службы, мне некогда говорить с вами.

— Постойте! — повторил Лащ с упрямством пьяного. — Это вам по делам службы, а не мне, — мне тут никто не может приказывать!

Потом, понизив голос, он повторил вопрос:

— Ну что, красива была? Поручик сдвинул брови и сказал:

— Я бы вам советовал, ваць-пане, лучше не бередить раны.

Чего не бередить? Не беспокойтесь, если она была красива, то, наверное, осталась в живых.

Лицо Скшетуского покрылось смертельной бледностью, но он сдержал себя и сказал:

— Мосци-пане, не доводите меня до того, чтобы я забыл, с кем говорю… Лащ вытаращил глаза:

— Что! Вы мне грозите? Вы — мне? Из-за какой-то девчонки!

— Идите своей дорогой! — крикнул, дрожа от злости, старый Зацвилиховский.

— Ах вы зайцы серые, прислужники! — кричал пан стражник. — Панове, за сабли! — И, обнажив свою, он бросился на Скшетуского, но в ту же минуту в руках пана Яна свистнуло оружие и вышибло из рук стражника саблю, которая взлетела на воздух как птица, а сам он со всего размаху упал на землю.

Скшетуский не добивал его. Он стоял бледный как полотно и точно оцепенелый. Поднялся шум. С одной стороны подскочили солдаты стражника, а с другой, как пчелы из улья, драгуны Володыевского. Раздались крики: «Бей их, бей!» Прибежали на шум и другие, не знавшие, в чем дело. Зазвенели сабли, и драка с минуты на минуту грозила перейти в побоище. Но, к счастью, товарищи Лаща, видя, что солдат Вишневецкого прибывает все больше и больше, протрезвились со страха и, подхватив пана стражника, обратились в бегство.

И наверное, если бы Лащ имел дело с менее дисциплинированным войском, его изрубили бы в куски, но старый Зацвилиховский, опомнившись, крикнул: «Стой!» И в ту же минуту сабли были вложены в ножны.

Слух об этой драке быстро разнесся по всему лагерю, и отголоски дошли до князя. Кушель, видевший все это, вбежал в комнату, где князь советовался с киевским воеводой, стобницким старостой и Денгофом, и крикнул:

— Ваша светлость, солдаты дерутся на саблях!

В ту же минуту в комнату влетел как бомба коронный стражник, бледный и почти потерявший сознание от бешенства.

— Ваша светлость, я требую справедливости! — кричал он. — В этом лагере точно у Хмельницкого не принимают во внимание ни происхождения, ни звания! Рубят саблями коронных сановников. Если вы, ваша светлость, не учините справедливости и не прикажете казнить обидчика, то я сам расправлюсь с ним!

Князь вскочил из-за стола.

— Что случилось? Кто вас обидел?

— Ваш офицер — Скшетуский.

На лице князя выразилось неподдельное изумление.

— Скшетуский?!

Вдруг двери распахнулись, и в комнату вошел Зацвилиховский.

— Ваша светлость, я был свидетелем! — сказал он.

— Я пришел сюда не отчет давать, а требовать наказания! — кричал Лащ. Князь повернулся к нему и посмотрел на него пристально.

— Тише! Тише! — сказал князь негромко, но с ударением. В его глазах и сдержанном голосе было что-то до того грозное, что стражник, прославившийся своей дерзостью, вдруг умолк, точно потерял дар слова, а окружающие побледнели.

— Говорите, пане! — обратился князь к Зацвилиховскому.

Зацвилиховский рассказал, как все было, как неблагородно и недостойно издевался Лащ над горем пана Скшетуского и как набросился на него с саблей, какую сдержанность, поразительную для его лет, выказал наместник, ограничившийся только тем, что выбил из рук пана стражника саблю. Старик закончил свою речь так:

— Ваша светлость знает, что я, прожив семьдесят лет, никогда не осквернял свои уста ложью и не оскверню и могу под присягой подтвердить свое показание.

Князь знал, что слово Зацвилиховского — то же золото, к тому же прекрасно знал Лаша; сразу он ничего не ответил, а только взял перо и начал писать; окончив, он обратился к стражнику и сказал:

Справедливость будет вам воздана!

Стражник открыл было рот и хотел что-то сказать, но не нашел слов и только подбоченился, поклонился и вышел из комнаты.

— Желенский, — сказал князь, — отдай это письмо пану Скшетускому.

Пан Володыевский, не отходивший от Скшетуского, немного смутился, увидев входящего княжеского слугу; он был уверен, что надо будет сейчас же явиться к князю; между тем слуга, оставив письмо и не сказав ни слова, вышел. Скшетуский, прочитав письмо, передал его приятелю.

— Читай! — сказал он. Володыевский взглянул и вскрикнул:

Назначение поручиком! — и, обняв Скшетуского за шею, поцеловал его в обе щеки.

Чин полного поручика гусарской хоругви был почти саном в войсковой службе. Ротмистром той хоругви, где служил Скшетуский, был сам князь, а номинальным поручиком — пан Суфчинский из Сенчи, человек уже старый и давно оставивший действительную службу.

Пан Ян давно уже исправлял de facto [60] обе эти должности, что, впрочем, часто случалось в хоругвях, где два первых чина служили только почетным титулом. Ротмистром королевской хоругви был сам

черных как вороново крыло волос пробивались серебряные нити. Его товарищи и верные друзья могли только догадываться об его горе, так как он не высказывал его. На вид он был совершенно