Скачать:TXTPDF
Пан Володыевский
вышло. Меня повезли в Царьград и продали на галеры. Многое можно бы рассказать про этот город, и я не знаю, есть ли в мире город красивее и больше его. Людей там столько, сколько трав в степи или камней в Днестре… Стены крепкие. Башня около башни. Внутри стен вместе с людьми шныряют собаки: турки их не обижают, должно быть, считают себя с ними в родстве, ибо сами они собачьи дети. Между ними есть только два состояния: господа и невольники. А нет неволи хуже, чем у язычников! Не знаю, правда ли это, но я так слышал на галерах, будто воды Босфора и Золотого Рога произошли из слез невольников. Немало и моих слез туда попало.

Велико могущество турецкое, и ни одному монарху не подвластно столько королей, сколько их подвластно султану. Сами турки говорят, что если бы не Лехистан (так они называют нашу мать-отчизну), тогда бы они давно уже были властелинами всего земного шара. «За спиной ляха, — говорят они, — весь остальной мир в нечестии живет, ибо лях лежит, как пес, у подножия креста, и нам руки кусает». И они правы, ибо всегда так было и так есть… Вот мы, к примеру, в Хрептиеве, и те команды, что подальше, — в Могилеве, в Ямполе, в Рашкове, разве не то же самое делаем? Много дурного в нашей Речи Посполитой, но я так полагаю, что эта деятельность наша некогда зачтется нам Господом, и люди ее оценят.

Но я возвращаюсь к тому, что со мной приключилось. Те невольники, что живут на суше, в городах и в деревнях, не знают такого гнета, как те, что должны грести на галерах. Таких невольников приковывают к борту судна и не расковывают никогда: ни днем, ни ночью, ни в праздники, ни в будни; они живут в цепях до самой смерти; если тонет корабль в пучине, с ним вместе тонут и невольники. Все они, нагие, мерзнут от холода, мокнут под дождем, томятся от голода, и одно им остается — слезы и непосильный труд, ибо весла так тяжелы и велики, что надо ставить двоих невольников у одного весла.

Меня привезли ночью и заковали, поместив против какого-то товарища по несчастью; в темноте я не мог разглядеть его. Когда я услыхал стук молота и звон кандалов, — боже мой! — мне казалось, что забивают гвозди в мой гроб, хотя, быть может, я бы тогда это предпочел! Я стал молиться, но надежду мою точно ветром сдуло… Стоны мои каваджи заглушал батогами, и так я просидел всю ночь, пока не рассвело… Взглянул я на того, кто греб вместе со мной… Господи боже мой! Угадайте, Панове, кто сидел против меня? Дыдюк!

Я узнал его тотчас, хоть был он наг, исхудал, и борода у него выросла по пояс, он уже давно был продан на галеры. Я глядел на него, он на меня; узнал и он меня. Мы ничего не сказали друг другу… Вот что случилось с нами обоими! Но такая ненависть была еще в нас, что мы не только не поздоровались по-божески, но каждый из нас обрадовался даже, что его враг должен также страдать. В тот же день корабль отправился в путь. Странно было сидеть у одного весла с величайшим врагом, есть из одной миски всякую тухлятину, которой у нас и собаки есть не стали бы, переносить одни и те же мучения, дышать одним воздухом, вместе страдать, вместе плакать… Мы плыли по Геллеспонту, а потом по Архипелагу, и… Там остров у острова, и все в турецкой власти… Оба берега тожеВесь мир… Тяжело было! Днем жара невыносимая. Солнце так жжет, что вода того и гляди загорится от него. А когда солнечные лучи начнут дрожать и играть на волнах, — кажется, будто огненный дождь идет. Мы обливались потом, язык присыхал к небу. Ночью от холода мерзли… Ниоткуда не было утешения — одна скорбь, сожаление об утраченном счастье, изнурение и усталость. Нет, словами этого не скажешь… Во время одной из стоянок, уже у греческой земли, видели мы с палубы знаменитые развалины тех храмов, которые когда-то построили древние грекиКолонна возле колонны, и все они золотыми кажутся, так пожелтел мрамор от старости. Видишь все как на ладони, все это стоит на возвышенности, и небо там точно бирюзовое… Потом мы плыли вокруг Пелопоннеса. Дни шли за днями, недели за неделями, а мы с Дыдюком не сказали друг другу ни слова: гордость и злопамятство все еще жили в наших сердцах. Но мало-помалу стали мы сгибаться под десницею Господней. От трудов, от перемены воздуха грешные тела наши стали почти отпадать от костей; раны от ударов кнута стали гноиться от солнечного зноя. По ночам мы молили Бога о смерти. Чуть бывало вздремну, — слышу, как Дыдюк говорит: «Христе, помилуй, Святая Пречистая, помилуй, дай умерты!» И он тоже слышал и видел, как я молился и протягивал руки Богородице и Ее Младенцу. А тут морской ветер точно выдул из нас ненависть… Все меньше и меньше ее было… Потом уже, плача о себе, я плакал и о нем. И смотрели мы друг на друга уже совсем иначе. Стали мы выручать друг друга. Когда я обливался потом и уставал смертельно, он греб за меня, а то я за него… Принесут, бывало, миску с едой, каждый смотрит, чтобы и другому хватило. Говоря попросту, мы уже полюбили друг друга, но сознаться в этом первый никто не хотел… У него, у шельмы, была украинская душа… И только, когда нам стало уж очень тяжело, узнали мы, что на другой день придется встретиться с венецианским флотом. Припасов было мало, и нам жалели всего, кроме кнута. Наступила ночь, стонем мы оба потихоньку, каждый по-своему усердно молимся… Вдруг я увидел при свете луны, что из глаз у него текут слезы и тихо капают на бороду. Сжалось у меня сердце, и сказал я ему: «Дыдюк, ведь мы из одной страны, простим же друг другу обиды наши!» Как услышал он это — боже ты мой! Как вскочит Дыдюк, как заревет, только цепи зазвенели… Через весло бросились мы друг другу в объятия, целуясь и плача… Не помню, долго ли мы так обнимались, помню только, что оба мы вздрагивали от рыданий.

Тут пан Мушальский прервал свой рассказ и принялся пальцами вытирать глаза. Настала минута молчания — шипел огонь, стрекотали сверчки, на дворе свистел холодный северный ветер. Пан Мушальский передохнул и продолжал:

Господь Бог, как вы увидите, благословил нас и оказал нам свою милость, но в ту ночь мы жестоко поплатились за наше братское чувство. Обнимаясь, мы перепутали наши цепи, и не было никакой возможности их распутать. Пришли надсмотрщики и распутали нас, но кнут свистел над нами больше часа. Нас били куда попало. Обливался я кровью, обливался и Дыдюк — смешалась наша кровь и потекла одной струей в море. Но это ничегодавно это уж было… во славу Божью!

С этих пор мне уже не приходило в голову, что я происхожу от самнитов, а он мужик из Белой Церкви, недавно получивший шляхетство. И родного брата я не мог бы любить больше, чем любил его. Если бы он даже не был шляхтич, мне было бы все равно, хотя я и рад был, что он шляхтич. А он, как прежде за ненависть, так теперь за любовь платил сторицею. Такая уж была у него натура!

На другой день была битва. Венецианцы разогнали наш флот на все четыре стороны. Наш корабль, сильно поврежденный пушечной пальбой, был прибит волнами к какому-то острову или просто к скале, торчавшей над морем. Пришлось его чинить, а так как солдаты погибли и рабочих рук было мало, то туркам пришлось расковать нас и дать нам топоры. Как только мы вышли на берег, взглянул я на Дыдюка и тотчас понял, что у него в голове то же, что у меня. «Сейчас?» — спросил он меня. «Сейчас!» — говорю я и, недолго думая, хвать Чубачи-бея по голове топором. А он — капитана! За нами другие — в один миг… В какой-нибудь час мы покончили с турками, потом починили кое-как корабль, сели на него уже без цепей, и Господь Милосердный повелел ветру принести нас к Венеции.

Питаясь милостыней, мы добрались до Речи Посполитой. Поделились мы с Дыдюком подъясельским имением, и оба отправились воевать, чтобы отомстить за наши слезы, за нашу кровь. Дыдюк ушел в Сечь, а оттуда вместе с Сирком в Крым. Сколько бед они там натворили, об этом вы уже знаете.

Дыдюк, насытившись местью, на обратном пути погиб от неприятельской стрелы. Я остался. И теперь каждый раз, когда натягиваю тетиву лука, я стреляю в честь его, и таким образом я не раз радовал его душу, на то найдутся свидетели в нашей честной компании.

Тут снова замолк пан Мушальский, и снова слышно было только посвистывание северного ветра и треск огня. Старый воин уставился глазами в пылающий огонь и после долгого молчания так закончил свой рассказ:

— Был Наливайко и Лобода, была Хмельнитчина, а теперь Дорош; земля еще не обсохла от крови, мы ссоримся, деремся, а все же Бог посеял в сердцах наших какие-то семена любви, но только лежат они точно в какой-то бесплодной почве, и только под ударами басурманского кнута, под гнетом татарской неволи они вдруг дают плоды.

— Хам — всегда хам! — сказал, проснувшись вдруг, пан Заглоба.

IV
Меллехович медленно поправлялся, но не принимал еще участия в походах и сидел запершись в своей комнате, а потому никто им не интересовался; как вдруг случилось событие, которое обратило на него всеобщее внимание.

Казаки пана Мотовилы поймали татарина, который что-то уж очень подозрительно шнырял около станицы, и привели его в Хрептиев. После допроса оказалось, что он был один из тех липков, которые, бросив службу и свои поселки в Речи Посполитой, перешли под владычество султана. Он пришел с другой стороны Днестра, и при нем были письма от Крычинского к Меллеховичу. Пан Володыевский очень встревожился этим и созвал старшин на совет.

— Мосци-панове, — сказал он, — вам хорошо известно, что многие из липков, которые жили на Литве и на Руси с незапамятных времен, перешли в орду и за благодеяния Речи Посполитой отплатили ей изменой. А потому с липками надо держать ухо востро

Скачать:TXTPDF

вышло. Меня повезли в Царьград и продали на галеры. Многое можно бы рассказать про этот город, и я не знаю, есть ли в мире город красивее и больше его. Людей