Скачать:TXTPDF
Повести и рассказы
не приобрел, второй был только начат.

В последний период жизни Сенкевич, крупнейший художественный и нравственный авторитет для своих соотечественников, литературные занятия совмещает с рядом общественных выступлений. Он поддерживает важнейшие культурные инициативы, активно участвует, например, в работе юбилейного комитета по сооружению памятника Адаму Мицкевичу в Варшаве, присутствует на открытии памятника. Принимает писатель участие и филантропической деятельности, оказывает помощь больным и нуждающимся художникам.

В 1900 году польская общественность устроила торжественное празднование юбилея Сенкевича: отмечалось 25-летие его литературной деятельности. На средства, собранные юбилейным комитетом, было приобретено имение Обленгорек (неподалеку от города Кельцы, ныне там находится музей Сенкевича) и поднесено писателю в дар от соотечественников. Ягеллонский университет, старейший в Польше, избрал Сенкевича почетным доктором. Были отклики на юбилей и за рубежом; в России его отметила пресса, состоялись литературно-художественные вечера, посвященные автору «Крестоносцев». Венцом славы Сенкевича стало присуждение ему в 1905 году Нобелевской премии.

По-прежнему все эти годы Сенкевич бывает не только в Варшаве и Обленгореке, но и в других частях Польши, часто выезжает за границу. В 1904 году он женится на своей племяннице Марии Бабской.

Международная известность Сенкевича придает особый вес его публицистическим выступлениям. Неоднократно протестовал писатель против преследований польского языка и культуры в Германии. Когда в 1901 году стало известно о расправе прусских школьных властей с польскими детьми в городе Вжесня, Сенкевич выражает в печати свое возмущение этими варварскими действиями. В 1906 году он обращается с открытым письмом к Вильгельму II, стремясь привлечь общественное мнение европейских стран на сторону своих соотечественников. Выступает писатель и в защиту прав польского языка в школах Королевства Польского.

С литературными кругами России, где переводы книг Сенкевича издавались обычно сразу же после публикации оригинала, где выходили в свет собрания его сочинений, писатель поддерживал в эти годы постоянные отношения. В 1908 году он откликнулся па юбилей JI. Н. Толстого: в «Русских ведомостях» была опубликована его статья, в которой говорилось о величайшей роли этого писателя в жизни русского народа. Академия наук в Петербурге избрала Сенкевича в 1896 году членом-корреспондентом, а в 1914-м — почетным академиком.

Во время революционных событий 1905 года в Королевстве Польском Сенкевич вновь демонстрирует свой политический консерватизм. Он сотрудничает с деятелями буржуазно-националистической партии эндеков (выдвигался даже проект выставления его кандидатуры в депутаты Государственной думы). На революцию 1905 года Сенкевич откликнулся романом «Омут» (1909—1910). Этот роман решительно недостоин его таланта. Художественно несостоятельный, он изобилует грубыми нападками на социалистов, которых писатель изображает как погромщиков и разрушителей культуры, руководствующихся личными, корыстными побуждениями.

Среди произведений, написанных Сенкевичем на закате жизни, выделяется повесть для юношества «В пустыне и джунглях» (1910— 1911). Героями повести являются польские дети, которые, попав в Африку, преодолевают различные опасности, проявляют мужество и присутствие духа. Эта книга Сенкевича и в наше время пользуется любовью юного польского читателя.

С началом первой мировой войны Обленгорек был занят австрийцами, Сенкевич направляется в Вену, а затем в Швейцарию. Здесь он деятельно участвует в работе Комитета помощи жертвам войны в Польше. Здоровье писателя ухудшается, 15 ноября 1916 года Сенкевич умирает. В 1924 году прах писателя был перенесен в Варшаву и захоронен в кафедральном соборе святого Яна.


Б. Стахеев

ПОВЕСТИ И РАССКАЗЫ
СТАРЫЙ СЛУГА
Наряду со старыми управителями, приказчиками и лесниками с лица земли почти совсем исчез и вымирающий тип старого слуги. Помню, в годы моего детства у родителей моих еще служил один из таких мамонтов; но недалеко то время, когда лишь кости подобных ископаемых будут изредка находить ученые где-нибудь на старых кладбищах, под толстым слоем забвения. Звали его Миколай Суховольский, и был он шляхтичем из шляхетского поселка Сухая Воля, о котором часто упоминал в своих рассказах. К отцу моему Миколай перешел по наследству от его блаженной памяти родителя, при котором был ординарцем во времена наполеоновских войн. Когда Миколай поступил в услужение к моему деду, он и сам в точности не помнил и на вопрос этот отвечал, понюхивая табак:

— В ту пору и я еще был желторотым, да и у пана полковника, упокой господи душу его, еще молоко на губах не обсохло.

В доме моих родителей он исполнял самые разнообразные обязанности: был и официантом, и лакеем; летом в роли приказчика присматривал за жатвой, в зимнюю пору — за молотьбой; у него хранились ключи от винного погреба, от чуланов и кладовой, он же заводил и часы, но прежде всего он брюзжал.

Я не помню случая, когда бы Миколай обошелся без воркотни. Ворчал он и на отца моего, и на мать; я боялся его как огня, хотя и любил; в кухне он затевал перебранку с поваром, молодых лакеев таскал за уши по всему дому и никогда ничем не был доволен. Когда он бывал под хмельком, что случалось с ним каждую неделю, все его сторонились; и не то чтобы он позволял себе вступать в пререкания с паном или с пани, но как привяжется он к кому-либо, так и ходит за ним целый день и все придирается и зудит.

За обедом он стоял за стулом отца, но сам не прислуживал, а только следил за прислуживающим лакеем и с необыкновенным ожесточением отравлял ему существование.

— Зевай, зевай по сторонам,— ворчал он,— я тебе покажу, как оглядываться. Видали! Нет того чтобы мигом подать, будет теперь волочить ноги, как старая корова в походе. Ты только оглянись еще раз! Он не слышит, что его пан зовет… Перемени пани тарелку. Чего пасть разинул? Ну что? Видали? Нет, вы посмотрите на него!

В разговоры, ведущиеся за столом, он всегда вмешивался и всегда всему противился. Иной раз, бывало, отец, сидя за столом, обернется к нему и скажет:

— Миколай, после обеда вели Матеушу запрягать лошадей: мы поедем туда-то.

А Миколай:

Ехать надумали? Отчего же не ехать? Ого! На то и лошади. Пусть-ка лошадки себе ноги поломают по такой дороге. Визит так визит. Господам-то можно. Разве я запрещаю? Я не запрещаю. Отчего бы и нет! И счета могут погодить, и молотьба может погодить. Визит-то — он больше к спеху.

Наказание с этим Миколаем! — крикнет подчас отец, выйдя из себя.

А Миколай свое:

— Да разве я говорю, что я не дурак. Я знаю, что дурак. Управитель-то поехал любезничать с княжеской экономкой в Неводов, а господам с визитом нельзя ехать? Или их визит хуже княжеской экономки? Можно слуге, можно и пану.

И уж как заладит старый брюзга одно и то же, невозможно его унять.

Мы, то есть я и меньшой брат, боялись его, как я уже упоминал, чуть ли не больше, чем нашего гувернера, ксендза Люд-вика, и несомненно больше, чем обоих родителей. С сестрами он обходился учтивее. Даже называл их «паненками», хотя они были моложе, зато нас «тыкал» без всяких церемоний. Для меня, однако, было в нем нечто особенно притягательное — это пистоны, которые он всегда носил в кармане. Не раз, бывало, после уроков я робко вхожу в буфетную, улыбаюсь как только могу любезнее и, подольстившись со всей обходительностью, заискивающе заговариваю:

— Миколай! Добрый день, Миколай. Вы будете сегодня чистить оружие?

Чего тебе тут надо? Вот повяжу тебе тряпку — и баста.

А затем передразнивает меня:

— Миколай! Миколай! Понадобятся пистоны, тогда Миколай хорош, а нет, так хоть волк его заешь. Шел бы лучше учиться. От стрельбы ума не наберешься.

— Я уже кончил уроки,— отвечаю я, едва не плача.

— Кончил уроки. Гм! Кончил. Учится, учится, а голова, как пустой ранец. Не дам, и все тут. — Говоря это, он уже шарил по карманам. — Еще попадет ему в глаз пистон, а отвечать будет Миколай. Кто виноват? Миколай. Кто дал стрелять? Миколай.

Продолжая ворчать, он шел в комнату отца, вынимал пистолеты, продувал их, уверяя еще раз сто, что все это на черта сдалось, потом зажигал свечу, вкладывал пистон и давал мне целиться, но и тогда еще нередко нес я тяжелый крест.

— Как он пистолет держит,— говорил Миколай,— что твой цирюльник — клистир. Где уж тебе свечи гасить, разве что задувать заместо причетника в костеле. В ксендзы тебе идти, за упокой читать, а не быть солдатом.

Тем не менее он обучал нас своему прежнему военному ремеслу. Часто после обеда я и мой брат учились маршировать иод его команду, а вместе с нами маршировал и ксендз Людвик, у которого это получалось очень смешно.

Несколько минут Миколай искоса поглядывал на него, а потом, хотя он только и боялся и уважал одного ксендза, не утерпев, говорил:

— Эх, и маршируете же вы, ваше преподобие, точь-в-точь как старая корова.

Мною, как старшим, он больше всего командовал, и мне больше всего доставалось. Однако же, когда меня отдавали в школу, Миколай ревел так, как будто случилось страшное несчастье. Родители рассказывали мне, что потом он еще сильней захандрил и пилил их недели две. «Взяли да и увезли дитя,— говорил он. — Пускай его помирает! У-у! У! А на что ему школа? Будто он не помещик. Латынь будет учить? В Соломоны его прочат. И что это за распутство! Уехало дитя, уехало, а ты, старик, топчись из угла в угол да ищи, чего не терял. На черта это сдалось!»

Помню, когда я в первый раз приехал на праздники, в доме все еще спали. Едва начинало светать; утро было зимнее, шел снег. Тишину нарушал лишь лай собаки да скрип колодезного журавля па скотном дворе. Ставни в доме были закрыты, только в кухне ярко горели окна, заливая розовым светом сугроб под завалинкой. И вот я подъезжаю, грустный, расстроенный, потому что первый мой табель был совсем неважный. Просто я еще не успел оглядеться, не привык к школьным порядкам, к дисциплине и на первых порах растерялся. Я боялся отца, боялся сурового молчания ксендза Людвика, который привез меня из Варшавы. Поддержки ждать было неоткуда, и вдруг — смотрю: открывается дверь из кухни, и старый Миколай с красным от стужи носом бредет по снегу, неся на подносе чашки с горячими дымящимися сливками.

Увидел он меня да как крикнет: «Паничек, золотой мой, драгоценный!» — и, поспешно ставя поднос, опрокидывает обе чашки, облапливает меня за шею и давай обнимать и целовать. С того дня он всегда уже величал меня паничем.

Тем не менее потом он попрекал меня этими сливками добрые две недели. «Несет человек преспокойно сливки,— говорил старик,— а он тут-то п подъезжает. Выбрал тоже время, в самый раз…»

Отец хотел или, по крайней мере, сулил выдрать меня

Скачать:TXTPDF

не приобрел, второй был только начат. В последний период жизни Сенкевич, крупнейший художественный и нравственный авторитет для своих соотечественников, литературные занятия совмещает с рядом общественных выступлений. Он поддерживает важнейшие культурные