Скачать:TXTPDF
Повести и рассказы
за привезенные мною две посредственные отметки — по каллиграфии и по-немецкому; но, с одной стороны, мои слезы и обещания исправиться, с другойвмешательство моей обожаемой матери и, наконец, скандалы, которые устраивал Миколай, этому воспрепятствовали. Миколай не имел представления, что за тварь — эта каллиграфия, но о наказании за немецкий и слышать не хотел.

— Да что он, лютер или какой шваб? — говорил он. — А пан полковник знал, что ли, по-немецки? А вы-то сами (тут он оборачивался к моему отцу) знаете? А? Когда мы встречали немцев под… как бишь он зовется? Под Лейпцигом и черт весть где еще, так мы, грит, не разговаривали с ними по-немецки, а все ж таки, грит, они-то, грит, живо показывали нам спину, и, грит, все тут.

В старости Миколай отличался еще одним свойством. Он неохотно рассказывал о походах, в которых некогда участвовал, но в редкие минуты, когда на него найдет, бывало, добрый стих, он вдруг разговорится и уж тут врет напропалую. Однако делал он это без злого умысла,— должно быть, в старой его голове все события перемешались и выросли до фантастических размеров. Что бы он где ни услыхал о военных похождениях времен своей молодости, все он приписывал себе и деду моему, полковнику, и сам свято верил в то, что рассказывал. Иной раз на гумне, надзирая за крепостными, которые молотили хлеб, он как начнет разглагольствовать, так мужики и работу побросают и, опершись на цепы, слушают, разиня рты, его россказни. Тут он, бывало, спохватится — и давай орать:

— Вы чего пасти на меня уставили, точно пушки, а?

И опять: таки-так! таки-так! Какое-то время слышался лишь стук цепов, ударяющих по соломе, но, с минуту помолчав, старик снова начинал:

— Пишет мне сын мой, что нынче произвели его в генералы у королевы Пальмиры. Хорошо ему там, грит, жалованье, грит, большое получает, только то, грит, что морозы стоят там страшенные…

Кстати сказать, с детьми Миколаю не повезло. Сын у него действительно был, но большой негодяй; едва он подрос, как бог весть что натворил, затем бежал из дому и бесследно исчез; была у него и дочь, в свое время, говорят, чудо-девушка, но потом стала путаться со всеми служащими, какие только жили в деревне, и, наконец, произведя на свет дочь, умерла. Дочь ее назвали Ганей. Она была моя ровесница, прелестная, но хрупкая девочка. Помню, нередко мы с ней играли в солдаты: Ганя была барабанщиком, а крапива — нашим неприятелем. Добра и кротка она была, как ангел. Ей тоже выпала тяжкая доля в жизни, но эти воспоминания сюда не относятся.

Возвращаюсь поэтому к рассказам старика. Я сам слышал его рассказ о том, как в Мариамполе однажды взбесились у улан восемнадцать тысяч лошадей, которые вдруг через все заставы ворвались в Варшаву. Сколько же народу они затоптали! Что это был за судный день, покуда их переловили, легко себе представить! В другой раз он рассказал, но уже не на гумне, а всем нам, в доме, следующую историю:

— Хорошо ли я дрался? А что же, разве не мог я хорошо драться? Раз, помню, была война с австрияком. Стою это я в шеренге, ну, говорю, в шеренге, а тут подъезжает ко мне главнокомандующий противной стороны, стало быть, австрияков, и говорит: «Эй ты, Суховолъский, я, грит, тебя знаю! Кабы мы, грит, поймали тебя, враз, грит, всю бы войну и прикончили».

— А о полковнике он не упоминал? — спросил мой отец.

— А как же! Я ведь так и сказал: «Тебя, грит, с полковником».

Ксендз Людвик, потеряв терпение, заметил:

— Ну и лжешь ты, Миколай, словно особое жалованье за это получаешь.

Старик нахмурился и хотел было огрызнуться, но так как ксендза он побаивался и уважал, то решил смолчать, однако, желая загладить свои слова, через минуту прибавил:

— Вот то же самое говорил и капеллан ксендз Секлюцкий. Раз как ткнул меня австрияк штыком под двадцатое, то бишь под пятое ребро, стало мне худо. Ну, думаю, придется помирать — и исповедуюсь в грехах своих всемогущему господу богу перед ксендзом Секлюцким, а ксендз Секлюцкий слушает, слушает, да под конец и говорит: «Побойся, грит, ты бога, Миколай, да ты же все солгал!» А я ему на это: «Может быть, но больше я ничего не помню».

— И вылечили тебя?

— Ну вот, вылечили, вылечили! Чего меня лечить? Я сам себя выходил. Намешал два заряда пороху в мерочку водки да как глотнул ее на ночь, так на другой день встал здоровехонек, что твоя рыбка.

Я бы и больше наслушался этих небылиц и больше бы их записал, если бы ксендз Людвик — не понимаю, кстати, почему — не запретил Миколаю их рассказывать, боясь, что они «окончательно вскружат мне голову». Бедный ксендз Людвик, будучи ксендзом и мирным деревенским жителем, не знал, во-первых, что у каждого юноши, которого буря выгоняет из тихого семейного уголка на широкую арену жизни, неизбежно не раз будет кружиться голова, а во-вторых, что кружат головы отнюдь не старые слуги и их рассказы.

Да и вообще влияние Миколая не могло быть для нас вредным, напротив: старик сам следил за нами и за нашим поведенном даже чересчур усердно и сурово. Это был человек добросовестный в полном смысле этого слова. Со времен солдатчины у пего сохранилась одна прекрасная черта — именно эта добросовестность и точность в выполнении приказов. Помню, одну зиму волки стали производить у нас огромные опустошения и обнаглели настолько, что по ночам повадились стаями забегать в деревню. Отец мой, сам страстный зверолов, решил устроить облаву, но ему хотелось, чтобы руководил ею сосед наш, пан Устжицкий, известный охотник на волков, и он наппсал ему письмо, потом позвал Миколая и сказал:

Арендатор едет сейчас в город, ты отправишься с ним, но по дороге выйдешь в Устжице и отдашь пану письмо. Только смотри — непременно привези мне ответ; без ответа не возвращайся.

Миколай взял письмо, собрался и уехал с арендатором. Вечером арендатор вернулся — Миколая нет. Отец думал, что он, должно быть, заночевал в Устжице и вернется завтра вместе с нашим соседом. Между тем проходит день — Миколая нет, проходит второй — нет, третий — нет. В доме стоп стоит. Отец, испугавшись, что на старика напали волки, когда он возвращался, рассылает людей. Ищут везде, но не находят пи следа. Отправляется нарочный в Устжицу. В Устжице говорят, что Миколай был, но пана не застал и допытывался, где он может находиться, потом занял у лакея четыре рубля п ушел неизвестно куда. Мы голову ломали, стараясь понять, что все это могло означать. На следующий день вернулись из других деревушек с сообщением, что нигде его не нашли. Мы уже начали его оплакивать, но на шестой день, к вечеру, когда отец отдавал распоряжения в конторе, за дверью вдруг послышалось шаркание ног, покашливание и негромкая воркотня, по которой он сразу узнал Миколая.

Действительно, то был Миколай, простуженный, исхудавший, усталый, с ледяными сосульками на усах, сам на себя не похожий.

— Побойся ты бога, Миколай! Что ты делал столько времени?

— Что делал, что делал,— ворчит Миколай. — А что мне было делать? В Устжице я пана не застал и поехал в Бзин. В Бзине мне сказали, что на черта я туда тащился, потому что пан поехал в Каролювку. Поехал и я туда. В Каролювке его уже в помине не было. Ему-то нужда, что ли, чужие углы обживать? Что же он, не пан? Пешочком-то не ходит. Верно я говорю. Из Карлювки пошел я в город, потому что говорили, будто пан в уезде. А что ему делать в уезде? Он не какой-нибудь войт. Поехал себе в губернию. Что же, мне возвращаться было, что ли? Я и пошел в губернию н отдал ему письмо.

— Ну и дал он тебе ответ?

Дать-то дал. Как же не дать, только все смеялся надо мной, да так, что все зубы до единого было видно. «Пан твой, грит, звал меня охотиться в четверг, а ты, грит, мне письмо отдаешь в воскресенье. Уже, грит, охота кончилась». И опять засмеялся. Вот оно — письмо. Чего ему не смеяться? Будто он…

— А что же ты ел за это время?

— Да какая беда, что не ел со вчерашнего дня? Будто я тут голодаю. Будто мне ложку похлебки жалеют? Не ел, так сейчас поем…

С тех пор никто уже не давал Миколаю безоговорочных приказаний, и всякий раз, когда его куда-нибудь посылали, ему говорили, что делать, на случай если он кого-нибудь не застанет дома.

Но вот несколько месяцев спустя Миколай поехал в ближний город на ярмарку покупать рабочих лошадей, а толк он знал в лошадях как нельзя лучше. Вечером пришел управляющий сказать, что Миколай вернулся, лошадей купил, но вернулся избитый и стыдится показываться на глаза. Отец тотчас пошел к нему.

— Что с тобой, Миколай?

— Подрался,— буркнул он коротко.

— Постыдился бы ты, старик. Буянить вздумал па ярмарке? Совсем потерял рассудок. Стар ты, а глуп! Да ты знаешь ли, что другого за такой поступок я бы выгнал вон? Постыдился бы ты! Верно, напился пьян. Тебе должно пример показывать людям, а ты мне их портишь.

Отец мой действительно рассердился, а сердился он не на шутку. Но удивительнее всего было то, что Миколай, который обычно в таких случаях не лез за словом в карман, на этот раз молчал как убитый. Видно, обозлился старик. Напрасно пытались расспрашивать его другие, что да как это случилось. Он только огрызался и никому не сказал ни слова.

Однако потрепали его основательно. Наутро он расхворался так, что пришлось посылать за доктором. В конце концов доктор выяснил, как было дело. За неделю до этого отец задал взбучку приказчику, и тот на другой же день сбежал. Отправился он к некоему пану Цоллю, немцу, злейшему врагу моего отца, и поступил к нему в услужение. На ярмарке оказался и пан Цолль вместе с бывшим нашим приказчиком и несколькими батраками, которые пригнали на продажу откормленных на убой волов. Пан Цолль первый заметил Миколая, подошел к его телеге и принялся поносить моего отца. За это Миколай обозвал его отступником, а когда пан Цолль прибавил еще какое-то оскорбление по адресу отца, Миколай отплатил за него кнутом. Тогда на него набросились приказчик и батраки Цолля и избили его до крови.

Отец мой, услышав этот рассказ, едва не заплакал.

Скачать:TXTPDF

за привезенные мною две посредственные отметки — по каллиграфии и по-немецкому; но, с одной стороны, мои слезы и обещания исправиться, с другой — вмешательство моей обожаемой матери и, наконец, скандалы,