Скачать:PDFTXT
Семья Поланецких
был скорее порыв уставшего от цепей несчастья – минутное ожесточение, ищущее, на кого излиться. И вдруг нашедшее Марыню. Он сам не знал, почему ему внезапно почудилось, что все беды от нее, что это она внесла разлад в их тесный кружок, принесла огорчения, которых они не ведали: будто камень бросила в тихую заводь, и волны пошли во все стороны, достигнув не только его, но и Литки с пани Эмилией. Как человек, слушающийся голоса разума, а не чувств, он понимал нелепость подобных обвинений, но не мог отделаться от мысли, что до появления Марыни все было хорошо – настолько, что недалекое прошлое казалось даже счастливым. Любил он тогда Литку светлой, ничем не омраченной отцовской любовью. Кто знает, может, со временем полюбил бы и пани Эмилию? До сих пор их связывали лишь узы дружбы, но не оттого ли, что других сам он не искал? Как часто женщины из благородства не переступают границу, отделяющую дружбу от любви, не желая отягощать ею человека любимого, но не идущего навстречу. И тогда овладевает душой их тихая, затаенная грусть, и лишь в дружеской нежности остается черпать сладостное утешение.

Познакомившись с Марыней, Поланецкий всю душу отдал ей. Зачем? Для чего? Себе на горе. И в довершение всех бед умирает Литка – единственная его отрада; в любую минуту может умереть. Поланецкий снова устремил на нее взгляд, говоря ей мысленно:

«Хоть ты не покидай нас, деточка! Ты так нужна нам, и мне, и своей маме. Даже подумать страшно, как жить мы будем без тебя!»

Вдруг он спохватился, что глаза девочки смотрят на него. Он подумал было, что ему почудилось, и сидел не шевелясь, но девочка улыбнулась и прошептала:

– Пан Стах…

– Да, Литуся. Как ты себя чувствуешь?

– Хорошо, а где мама?

– Скоро придет. Мы еле уговорили ее лечь поспать.

Литка повернула голову, увидела Марыню.

– А, и тетя Марыня тут! – сказала она.

Последнее время она стала называть ее «тетей».

Марыня встала и, взяв с ночного столика пузырек, при свете ночника накапала капель в ложку и дала Литке, а когда та выпила, губами прикоснулась к ее лбу.

Некоторое время все молчали.

– Не будите маму, – проговорила девочка, ни к кому не обращаясь.

– Нет, нет, никто ее не разбудит. Все будет так, как ты захочешь, – отвечал Поланецкий, поглаживая лежащую поверх одеяла ручонку.

А Литка глядела на него, повторяя по своему обыкновению:

– Пан Стах… пан Стах…

Казалось, она вот-вот уснет. Но лоб у нее наморщился, словно она о чем-то усиленно размышляла, и, приоткрыв глаза, она стала переводить их с Марыни на Поланецкого и опять на Марыню.

В комнате было тихо, только дождь барабанил по стеклу.

– Что с тобой, детка? – спросила Марыня.

– У меня к вам просьба, тетя Марыня, – сложив руки, едва слышно прошептала Литка, – большая-пребольшая… Но я не решаюсь сказать

Марыня с нежностью склонилась к ней.

– Говори, дорогая! Сделаю все, что ты захочешь.

– Хочу, чтоб вы полюбили пана Стаха, – прошептала девочка, схватив ее руку и прижав к своим губам.

В наступившей тишине слышалось только учащенное дыхание девочки.

– Хорошо, милая, – раздался наконец спокойный голос Марыни.

Поланецкого душили слезы. Он забыл в этот миг обо всем, даже о Марыне, – видел одну лишь больную, обессилевшую девочку, которая и перед смертью думает о нем.

– И замуж выйдете за него?

В голубоватом свете ночника лицо Марыни казалось очень бледным, губы у нее дрожали, но она ответила не колеблясь:

– Да, Литуся.

Девочка опять прильнула губами к ее руке. Потом откинулась на подушку и некоторое время лежала с закрытыми глазами. По щекам ее скатились две слезинки.

Воцарилось долгое молчание. Дождь стучал в окна. Поланецкий и Марыня сидели неподвижно, не глядя друг на друга, словно во сне. Они чувствовали: этой ночью решилась их судьба, но были слишком потрясены. Охваченные смятением, ни он, ни она даже не старались в себе разобраться.

Так, в молчании, которое они инстинктивно боялись нарушить, чтобы не встретиться случайно глазами, проходил час за часом. Пробило полночь, затем час. Около двух, точно тень, в комнату проскользнула пани Эмилия.

– Спит? – спросила она.

– Нет, мамочка, – отвечала Литка.

– Как ты себя чувствуешь?

– Хорошо, мамочка.

Пани Эмилия присела на край постели, и больная девочка, обвив руками ее шею, спрятала белокурую головку у нее на груди.

– Вот теперь я знаю, мамочка, – прошептала она, – если больной ребенок о чем-нибудь попросит, ему и правда не отказывают.

Молча прижалась она к матери. Потом протянула, едва выговаривая слова, как полусонные или очень ослабевшие дети:

– Мамочка, пан Стах не будет больше грустить, сейчас скажу тебе, почему…

Но тут мать почувствовала, что головка ее отяжелела, а на висках и руках выступил холодный пот.

– Литуся! – испуганно вскричала она.

– Как-то странно… Слабость какая-то… – промолвила девочка. – Море! Огромное… И мы плывем по нему! – Мысли у нее, видимо, путались. – Мама, мама!..

Начался новый, страшный и жестокий приступ. Тело девочки свело судорогой, глаза закатились. Сомнений не было: близилась смерть; все выдавало ее присутствие – и бледный свет ночника, и мрак, затаившийся в углах, и стук дождя в окна, и завывание ветра, в котором чудились жуткие требовательные крики.

Поланецкий вскочил и побежал за доктором. Через четверть часа оба уже стояли перед дверью, не зная, жива ли еще девочка: вошли – впереди Поланецкий, за ним доктор, все твердивший с той самой минуты, как его подняли с постели:

– Наверно, волнение или испуг

Слуги с сонными, встревоженными лицами замерли в коридоре, в квартире повисла тяжелая, гнетущая тишина.

Ее нарушил прерывистый голос Марыни – бледная как полотно, она первая торопливо вышла из комнаты:

– Воды для пани Эмилии! Барышня умерла!

 

ГЛАВА XIX

В конце осени выдаются дни ясные, но печальные, как улыбка гаснущей от чахотки женщины. В такой ясный, погожий день хоронили Литку. Оставшиеся в живых продолжают чувствовать и думать за своих умерших и в том обретают утешение. Поланецкому, занятому похоронами, еще тоскливей стало от этой печальной осенней ясности, но, поставив себя на место Литки, он подумал: лучшего прощального дня и она не могла бы пожелать, и испытал некоторое облегчение. До сих пор он не осознавал всей тяжести утраты. Сознание этого приходит позже, после возвращения в опустелый дом, когда любимое существо остается на кладбище. К тому же хлопоты, связанные с похоронами, не оставляли времени для размышлений. Даже такой естественный акт, как смерть, люди сумели обставить разными затруднительными формальностями. Но Поланецкому хотелось отдать Литке последний долг, да, кроме того, и некому было этим заняться. У пани Эмилии все жизненные силы, благодаря которым человек мыслит, действует, принимает решения, со смертью дочери будто иссякли. Унесший ее дитя ветер оказался слишком силен для такого агнца, как она. К счастью, от непосильного горя сердце не только разрывается, но и цепенеет, становясь бесчувственным. Это именно и произошло с пани Эмилией. Поланецкий заметил, что лицо ее словно застыло: в нем читался один беспредельный ужас. Она не плакала, не жаловалась, лишь трагический и вместе наивно-детский лепет срывался изредка с ее губ, подтверждая: ум еще не в силах постигнуть несчастье во всей его безмерности, а цепляется за какие-то мелочи, занимаясь ими с таким усердием, точно девочка еще жива. В убранной крепом комнате на атласной подушке, утопая в цветах, покоилось тело, которое уже ни в чем не нуждалось; между тем впавшая от горя в детство мать все беспокоилась, не забыла ли чего. Когда ее пытались оторвать от гроба, она не сопротивлялась, только начинала жалобно стонать, будто теряя от боли рассудок.

Поланецкий с деверем пани Эмилии, Хвастовским, приехавшим накануне похорон, хотели было увести ее после того, как гроб закрыли крышкой, но она стала звать Литку по имени, и у них не хватило духа настоять на своем. Наконец многолюдная процессия – с факелами и заунывным пением – тронулась, во главе шли священнослужители, за ней потянулась вереница карет. И сразу же стеклась толпа зевак, которые упиваются в наше время зрелищем человеческого горя, как в древности тешились льющейся на арене цирка кровью. Пани Эмилия с Марыней и поддерживавшим ее под руку деверем шла за катафалком с отрешенным, безучастным лицом. Глаза ее и мысли были прикованы к белокурой прядке Литкиных волос, которая случайно, когда закрывали гроб, выбилась из-под крышки. Всю дорогу бедная мать смотрела на нее и твердила не переставая: «Боже мой, волосики ребенку прищемили!»

От горя, усталости, нервного напряжения, еще усиленного бессонницей, Поланецкому было до того тяжело, что по временам его охватывало непреодолимое желание с полдороги вернуться домой и броситься на диван, ничего больше не зная, не думая, не требуя, не любя и вообще не чувствуя, Но эгоистическое это желание его самого удивило и возмутило; он знал, что не повернет назад и выпьет чашу до дна – не только потому, что так принято, а потому, что горе и любовь к Литке всего сильнее. Все остальное побледнело, отступило на задний план, стало для него, по крайней мере в те минуты, совершенно безразлично. Все внутри у него словно смешалось и закостенело: горе и печаль чисто механически сосуществовали с мимолетными внешними впечатлениями, отрывочными наблюдениями. Он то смотрел на дома, мимо которых двигалась похоронная процессия, и отмечал про себя, какого они цвета, то неизвестно зачем читал вывески, попадавшиеся на глаза, то вдруг спохватывался, что ксендзы перестали петь, и с суеверным страхом ждал продолжения. То начинал рассуждать, как будто только что очнулся и пытался понять, где он и что с ним происходит. «Это дома, это вывески, – говорил он себе, – это пахнуло смолой от горящих факелов, а там, наверху, лежит Литка, и мы идем на кладбище…» И его внезапно захлестывала жалость к девочке, которая была ему так дорога, с такой нежностью ему улыбалась. Он припоминал ее прежней, когда еще нес на Тумзее на руках, и на даче у Бигелей, потом у нее дома, когда она сказала, что хочет быть березкой, и наконец, за несколько часов до смерти, когда Литка попросила Марыню выйти за него замуж. Конечно, Литка не могла его любить, как взрослая, и, как взрослая, пожертвовать собой, обручая с Марыней, этого он не думал; неосознанное чувство девочки нельзя было назвать настоящей любовью, но чутье безошибочно подсказывало: что-то подобное было и жертва была, жертва ради него, во имя глубокой, исключительной привязанности к нему. И так как утрату даже самых близких людей мы прежде всего измеряем уроном, какой она причинила нам, Поланецкий стал твердить себе: «Она одна любила меня по-настоящему! Теперь у меня никого на свете нет!» И, глядя на гроб, на развевающуюся белокурую прядь, называл ее всеми ласковыми именами, какими только звал при жизни, Но зов остался без

Скачать:PDFTXT

был скорее порыв уставшего от цепей несчастья – минутное ожесточение, ищущее, на кого излиться. И вдруг нашедшее Марыню. Он сам не знал, почему ему внезапно почудилось, что все беды от