Скачать:PDFTXT
Семья Поланецких
ответа, и его начали душить слезы. Есть что-то надрывающее душу в безразличии мертвых. Когда существо, откликавшееся на каждый твой взгляд и слово, становится безучастным, вчера еще любившее – охладелым, сердечно и повседневно близкое тебе – величественно-недоступным, повторяй не повторяй себе: «Смерть», – легче от этого не будет. Вместе с болью утраты растет разочарование, как бы душевная обида, наносимая покойником, который глух к нашему горю, к нашим стенаниям. И у Поланецкого возникло такое же чувство: как будто Литка, удалясь в лучший мир, сделавшись из близкой – далекой, возвышенно-недоступной, как святая, и вместе с тем совершенно равнодушной к отчаянию матери и горю покинутого друга, нанесла им всем кровную обиду. Отчасти это было чувство эгоистическое, но, не будь этого эгоизма, который мучается раньше всего собственной болью и собственным одиночеством, люди – особенно верящие в загробную жизнь и райское блаженство, – наверно, и не оплакивали бы покойников.

Наконец похоронная процессия из города вышла на открытое, свободное пространство и, миновав заставу, потянулась вдоль кладбищенской ограды, у которой стояли нищие и ряды венков из еловых веток и иммортелей для украшения могил. Ксендзы в белых стихарях, могильщики с факелами, катафалк и следовавшие за ним остановились у ворот. Поланецкий, Букацкий, Хвастовский и Бигель, сняв гроб, понесли его на плечах к склепу, где был похоронен Литкин отец.

Пустота и тишина, которые обычно обступают лишь дома, по возвращении с похорон, на сей раз, казалось, поджидали уже на кладбище. День был ясный, по-осеннему бледный, и последние пожелтелые листья бесшумно опадали с деревьев; погребальное шествие словно растворилось среди усеянных крестами блеклых просторов, которым, казалось, нет конца, будто кладбище уходило в бесконечность. Черные остовы оголенных деревьев с тоненькими, еле различимыми веточками вверху, похожие на привидения серые и белые надгробия, ковер из палых листьев, устилавший длинные, прямые аллеи, – все это, как Элизиум, было исполнено глубокого покоя и дремотной меланхолии, навевая образ тех «стран хладных и печальных», к которым в мрачных раздумьях устремлялся Цезарь и куда готовилась вступить еще одна animula vagula[22 — маленькая странница-душа (лат.).].

Гроб приблизился Наконец к открытой могиле. Послышались надрывающие душу слова: «Reguiem aeternam…», а затем: «Anima eius…»[23 — «Вечный покой…», «Душа ее…» (лат.)] Сквозь пелену горя и туманившую Зрение путаницу мыслей и впечатлений Поланецкий смутно, как во сне, различал застывшее лицо и остановившиеся глаза пани Эмилии, слезы Марыни, которые его почему-то раздражали, восковую бледность Букацкого, – обычное философическое настроение покинуло его у входа на кладбище, – гроб Литки. Когда на крышку со стуком упала первая горсть земли, он последовал общему примеру, но едва гроб на ремнях опустили в могилу и каменные створы склепа закрылись, горло у него снова перехватило; сознание почти оставило его – он ощущал только полнейшую пустоту. «Прощай, Литуся!» – повторял он, и два эти простые слова показались ему позже такими жалкими и ничтожными в сравнении с обуревавшей его душевной мукой. Все было кончено. Погребальное шествие стало быстро таять. Поланецкого привел в себя ветер, налетевший откуда-то из-за могильных крестов. У склепа остались только пани Эмилия, Марыня, жена Бигеля, Васковский и Литкин дядя. Поланецкий ждал, решив, что уйдет последним, и повторял мысленно: «Прощай, Литка!» Он думал о смерти, о том, что и ему суждено стать обитателем этого града надгробий – вернее, океана, который поглощает все людские мысли, стремления, чувства… И ему представилось, будто он сам и все, кто стоял рядом и уже разошедшиеся, все плывут на корабле, несущемся в бездну. Загробная жизнь… До нее ли сейчас было.

Меж тем опустились ранние осенние сумерки. Очертания крестов стали еще призрачней. Учитель и Хвастовский повели пани Эмилию к выходу безо всякого сопротивления с ее стороны. Поланецкий, повторив еще раз: «Прощай, деточка», направился следом.

Выйдя за кладбищенские ворота, он подумал: «Страшно даже представить себе, как это девочка теперь там одна. Слава богу, мать ничего не сознает. Мертвые покидают нас – и мы их тоже покидаем».

Издали глядел он на карету, увозившую пани Эмилию. И ему чудилось в этом нечто противоестественное.

Но когда сам сел на извозчика, то при мысли о том, что мучительный и тяжелый обряд совершен и теперь можно отдохнуть, почувствовал облегчение. Дома все показалось ему мрачным и неприютным: нечему радоваться, нечего ждать, не на что надеяться. Но, растянувшись со стаканом чая на диване, он испытал чисто физическое наслаждение человека, отдыхающего после тяжких трудов, – и на душе вновь стало легче, даже покойней: ну вот, похороны состоялись, с этим покончено. И память тут же подсказала изречение одного мыслителя: «Каковы преступники, не знаю, зато порядочные люди омерзительны». И Поланецкий сам себе стал противен.

Вечером он все-таки вспомнил: надо бы проведать пани Эмилию, которую Марыня на несколько недель хотела взять к себе. Уходя, увидел фотографию Литки на столе и поцеловал ее. А четверть часа спустя уже звонил в квартиру Плавицких.

Слуга доложил, что хозяина нет дома и у них, кроме пани Хвастовской, ксендз Хиляк и Васковский. В гостиной его встретила Марыня, растрепанная, с покрасневшими глазами, внешне сильно подурневшая. Зато обращение ее с Поланецким заметно переменилось к лучшему, словно перед общим горем отступили все обиды.

– Эмилька у меня, – прошептала она. – Она плоха, но стала хоть понимать, когда к ней обращаешься. Сейчас там Васковский… Он так хорошо умеет с ней разговаривать… Вам непременно нужно видеть Эмильку?

– Нет. Я зашел только узнать, как она, и сейчас же уйду.

– Может, ей и захочется вас увидеть, не знаю… Подождите минутку, я скажу ей. Наверно, ей будет приятно, ведь Литка так вас любила.

– Хорошо, – сказал Поланецкий.

Марыня исчезла в соседней комнате, но, видимо, ей не сразу удалось вставить слово: через полуотворенную дверь доносился голос Васковского, убежденно, настойчиво толковавший о чем-то, будто пытавшийся пробиться сквозь броню оцепенения и горя.

– …как бы вышла в другую комнату за игрушкой и вернется сейчас… – говорил старик. – Она не вернется; но вы последуете за ней. Дорогая пани, попробуйте взглянуть на смерть не с нашей, житейской, а с высшей, небесной точки зрения. Девочка продолжает жизнь в вечности и счастлива, потому что разлука с вами для нее – одно мгновение. Она там, – продолжал он убежденно, – счастлива; она видит, что вы направляетесь к ней, и уже простирает к вам руки, зная: еще миг – и вы соединитесь, ибо с божественной, высшей точки зрения страдания наши и сама жизнь преходящи, за ее порогом нас ждет вечность… подумайте, вы навеки будете с Литкой, в покое и блаженстве… не страшась ни болезней, ни смерти. Века пройдут, а вы будете неразлучны.

«Если б так… – с горечью подумал Поланецкий. – Не пойду туда, зачем, если я не разделяю таких чувств!»

Но наперекор себе все-таки вошел, даже не дожидаясь Марыни, подумав: пусть поступок его бессмыслен, но продиктован чувством долга, ибо сторониться чужого несчастья недостойно. Эгоизм, «уши заткнув средь стенающих ближних», ищет себе оправдания в том, что в настоящем горе никакие утешения якобы все равно не помогут. И понимавшему это Поланецкому совестно было отгораживаться от чужого несчастья ради собственного спокойствия. Войдя, он увидел пани Эмилию, сидевшую на софе; рядом стояла лампа, а под ней – пальма, бросавшая на голову несчастной тень, похожую на гигантские растопыренные пальцы. Васковский сидел с пани Эмилией, держа ее за руки и глядя ей в лицо. Поланецкий отнял у него ее руки и, склонясь над ними, молча стал покрывать поцелуями.

Она замигала, будто прогоняя сон, и в новом приливе горя вскричала:

– Помните, как она…

И зарыдала – надрывно, ломая руки и задыхаясь. Силы ее оставили, сознание помутилось. Едва она пришла в себя, Марыня увела ее к себе. А Поланецкий с Васковским перешли в гостиную, где их остановил Плавицкий, вернувшийся тем временем из города.

– Тяжело, когда такое в доме, – сказал он. – Хотелось бы больше покоя, свободы располагать собой, но как быть! Приходится чем-то поступиться, ну что же, я готов…

Через полчаса пришла Марыня с известием: пани Эмилия немного успокоилась и по ее просьбе прилегла. Гости простились и ушли.

На землю пал туман, который густой пеленой заволок улицы и радужными ореолами окружил фонари. У обоих на уме была Литка, которая первую свою ночь проведет вдали от матери, среди сонма мертвецов. И Поланецкому стало страшно – не за Литку, за пани Эмилию, которая не могла не думать о том же. Одновременно вспомнила она слова Васковского, обращенные к несчастной.

– Я слышал, что вы ей говорили… Если ей от этого легче, тогда хорошо. Но видите ли, будь все это так, нам сейчас бы впору… ну, пир, что ли, устроить и ликовать по поводу Литкиной кончины.

– А откуда ты знаешь, может, после смерти мы и будем ликовать.

– Скажите лучше, откуда знаете вы.

– Я не знаю, я верю.

Возразить на это было нечего, и Поланецкий заговорил, словно рассуждая сам с собой:

– Милосердие, небесный свет, вечность, соитие души… Все это слова, а на деле что? Труп ребенка в могиле и убитая горем мать. Как может смерть укреплять веру, если она, напротив, возбуждает сомнения? Вам вот жалко девочку, мне – тем более, и сам собой возникает вопрос: зачем она умерла, к чему такая жестокость? Знаю, вопрос не нов, миллиарды людей уже им задавались, и нет на него ответа. Но если единственное утешение в смерти, на черта мне оно! Оттого зубами хочется скрежетать и выть от отчаяния… Рассудок отказывается это понимать и бунтует – и все тут! Вот мой вывод, и вряд ли вас он устроит.

– Христос воскрес, ибо был богом, – промолвил Васковский, тоже как бы про себя, – но, как человек, тоже перенес смерть. Что же мне, жалкому червяку, остается, как и в смерти не восславлять волю и промысел божий?

– Нам никогда друг друга не понять, – отозвался Поланецкий.

– Скользко, дай-ка руку, – сказал Васковский и, опершись на Поланецкого, продолжал: – Я знаю, у тебя доброе, любящее сердце, ты был к девочке очень привязан и все сделал бы для нее, правда ведь? Так вот, сделай для нее хотя бы такую малость: помолись за упокой ее души. Если, по-твоему, ей это не поможет, скажи себе в оправдание: больше я ничего для нее сделать не могу.

– Ах, да оставьте вы! – сказал Поланецкий.

– Ей, может, и не нужно это, но память твоя будет дорога, и, благодаря тебе, она станет заступницей твоей перед богом.

Поланецкий вспомнил, как, узнав о последнем Литкином приступе, Васковский сказал, будто девочке что-то предназначено свыше и она не умрет, не исполнив своего предназначенья. И уже готов был напуститься на старика, но вдруг замер,

Скачать:PDFTXT

ответа, и его начали душить слезы. Есть что-то надрывающее душу в безразличии мертвых. Когда существо, откликавшееся на каждый твой взгляд и слово, становится безучастным, вчера еще любившее – охладелым, сердечно