— Нечего было надсмехаться; хоть и то надо сказать, не думал я, что придется держать речь перед такой особой.
— Покойный подкоморий, — сказал Кмициц, — больше с нею не дома, а в Кейданах живал, при дворе князя воеводы или у Глебовичей, там она и набралась придворных манер. А хороша-то как, а? Да вы всё еще рот раскрыть не можете!
— Показали себя дураками! — со злостью воскликнул Раницкий. — Но самый большой дурак Кокосинский!
— Ах ты предатель! Меня небось локтем подталкивал, а надо было самому с твоей рябой рожей попробовать!
— Мир, барашки, мир! — сказал Кмициц. — В восторг приходить можете, а браниться — нельзя.
— Я бы за нее в огонь и воду! — воскликнул Рекуц. — Руби голову, Ендрусь, с плеч, я от своих слов не откажусь!
Однако Кмициц и не думал рубить ему голову с плеч, напротив, он был доволен, крутил ус и победоносно поглядывал на друзей. Тем временем вошла панна Александра в куньей шапочке, под которой ее белое личико казалось еще белей. Все вышли на крыльцо.
— Мы в этих санях поедем? — спросила панна Александра, показывая на серебристого медведя. — Отроду таких красивых саней не видывала.
— Не знаю, кто на них раньше ездил, это добыча. Теперь мы вдвоем с тобой будем ездить, и они очень нам придутся, — ведь у меня в гербе нарисована панна на медведе. Есть еще другие Кмицицы, по прозванию Хоругви, те, что ведут свой род от Филона Кмиты Чарнобыльского, но он не из того дома, от которого пошли Великие Кмиты.
— Когда же ты, пан Анджей, добыл этого медведя?
— А теперь вот, в этой войне. Мы, бедные exules[7 — Изгнанники (лат.).], потеряли все богатства, наше только то, что даст в добычу война. Ну, а я верой и правдой служил этой владычице, вот она меня и наградила.
— Дай-то бог тебе владычицу посчастливей, а то эта одного наградит, а у всей дорогой отчизны от нее слезы льются.
— Один бог переменит это да гетманы.
С этими словами Кмициц закутал панне Александре ноги белой волчьей полостью, крытой белым же сукном, затем уселся сам, крикнул кучеру: «Трогай!» — и тройка рванула и понесла.
От скачки морозный воздух захватил дыхание, и они смолкли; слышен был только свист мерзлого снега под полозьями, фырканье лошадей, топот копыт и крик кучера.
Наконец пан Анджей склонился к Оленьке:
— Хорошо ли тебе, панна Александра?
— Хорошо, — ответила она, подняв муфту и прижав ее к губам, чтобы ветер не захватывал дух.
Сани летели стрелой. День был ясный, морозный. Снег сверкал так, словно кто искрами сыпал, над белыми кровлями хат, похожих на снежные сугробы, высокими столбами поднимался, алея, дым. Стаи воронья с громким карканьем носились впереди саней, между безлистых придорожных деревьев.
Отъехав с версту от Водоктов, свернули на широкую дорогу, в темный бор, который стоял безмолвный, седой и тихий, словно спал под шапками инея. Деревья, мелькая перед глазами, казалось, убегали куда-то назад, а сани неслись все быстрей и быстрей, точно у коней выросли крылья. Есть упоение в такой езде, кружится от нее голова, закружилась она и у панны Александры. Откинувшись назад, она закрыла глаза, вся отдавшись стремительному бегу. Грудь стеснило сладкое томленье, и почудилось ей, что этот оршанский боярин похитил ее и мчится вихрем, а она млеет, и нет у нее сил ни противиться, ни кричать… А кони летят все быстрей и быстрей… И слышит Оленька, обнимают ее чьи-то руки… слышит, наконец, жаркий, как пламя, поцелуй на губах. И невмочь девушка открыть глаза, она как во сне. А кони летят, летят! Сонную девушку разбудил только голос, спрашивавший:
— Любишь ли ты меня?
Она открыла глаза:
— Как свою душу!
— А я не на жизнь, а на смерть!
Снова соболий колпак Кмицица склонился над куньей шапочкой Оленьки. Она сама не знала теперь, что же слаще: поцелуи или эта волшебная скачка?
И они летели дальше все бором и бором! Деревья убегали назад целыми полками. Снег скрипел, фыркали кони, а они были счастливы.
— Я бы до конца света хотел так скакать! — воскликнул Кмициц.
— Что мы делаем? Это грех! — шепнула Оленька.
— Ну какой там грех. Дай еще погрешить.
— Больше нельзя. Митруны уже недалеко.
— Близко ли, далёко ли — все едино!
И Кмициц встал на санях, поднял руки вверх и закричал так, словно грудь его не могла вместить всей радости:
— Эй-эй! Эй-эй!
— Эй-эй! Ого-го! — откликнулись друзья с задних саней.
— Что это вы так кричите? — спросила девушка.
— Просто так! От радости! Крикни же и ты, Оленька!
— Эй-эй! — раздался звонкий и тоненький голосок.
— Моя ты королева! В ноги тебе упаду!
— Товарищи будут смеяться.
После упоения их охватило веселье, шумное, сумасшедшее, как сумасшедшей была и скачка. Кмициц запел:
Девица красная в поле глядит,
В чистое поле!
— Конница, мама, из лесу летит.
О, моя доля!
— Дочка, на рыцарей ты не гляди,
Пусть едут мимо!
Рвется сердечко твое из груди
Следом за ними!
— Пан Анджей, кто научил тебя такой красивой песне? — спрашивала панна Александра.
— Война, Оленька. Мы ее в стане от тоски певали.
Но тут разговор прервал отчаянный крик с задних саней:
— Стой! Стой! Эй, стой!
Пан Анджей повернулся, рассерженный и удивленный тем, что друзья вздумали вдруг звать и останавливать их, и в нескольких десятков шагов от саней увидел всадника, который мчался к ним во весь опор.
— Иисусе Христе! Да это мой вахмистр Сорока: должно быть, что-то стряслось! — сказал пан Анджей.
Вахмистр тем временем подскакал к ним и, осадив коня так, что тот присел на задние ноги, крикнул, задыхаясь:
— Пан ротмистр!..
— Что случилось, Сорока?
— Упиту жгут, дерутся!
— Господи Иисусе! — вскрикнула панна Александра.
— Не бойся, Оленька!.. Кто дерется?
— Солдаты с мещанами. В рынке пожар! Мещане заперлись там и послали в Поневеж за гарнизоном, а я сюда прискакал, к твоей милости. Прямо дух захватило…
Пока они разговаривали, подъехали сани, которые шли позади; Кокосинский, Раницкий, Кульвец-Гиппоцентаврус, Углик, Рекуц и Зенд соскочили в снег и окружили Кмицица и Сороку.
— Откуда сыр-бор загорелся? — спрашивал Кмициц.
— Мещане не хотели давать ни припасу людям, ни корма лошадям, ассигновок будто бы не было; ну солдаты и стали брать силком. Мы в рынке осадили бурмистра да тех мещан, что заперлись с ним. Стрельба началась, ну мы два дома и подожгли; гвалт теперь страшный, и в набат бьют…
Глаза Кмицица загорелись гневом.
— Надо и нам идти на помощь! — крикнул Кокосинский.
— Потопчем сиволапое войско! — кричал Раницкий, у которого все лицо пошло красными, белыми и темными пятнами. — Шах, шах, ясновельможные!
Зенд захохотал совершенно так, как хохочет филин, даже лошади испугались, а Рекуц поднял глаза и пропищал:
— Бей, кто в бога верует! Петуха пустить сиволапым!
— Молчать! — взревел Кмициц, так что эхо отдалось в лесу, а стоявший ближе всех Зенд покачнулся, как пьяный. — Вам там нечего делать! Никакой резни! Всем сесть в двое саней, мне оставить одни и ехать в Любич. Ждать там, может, пришлю за подмогой.
— Как же так? — стал было возражать Раницкий.
Но пан Анджей ткнул его кулаком в зубы и только глазами сверкнул еще страшней.
— Ни пикни у меня! — грозно сказал он.
Все примолкли; видно, боялись его, хотя обычно держались с ним запанибрата.
— Возвращайся, Оленька, в Водокты, — сказал Кмициц, — или поезжай за теткой в Митруны. Вот и не удалось нам покататься. Я знал, что они не усидят там спокойно. Но сейчас ничего, поуспокоятся, только несколько голов слетит с плеч. Будь здорова, Оленька, и не тревожься, я буду к тебе поспешать…
С этими словами он поцеловал ей руки и закутал ее волчьей полостью, потом сел в другие сани и крикнул кучеру:
— В Упиту!
ГЛАВА IV
Прошло несколько дней, а Кмициц все не возвращался, зато в Водокты к панне Александре приехали на разведку трое лауданцев. Явился Пакош Гаштовт из Пацунелей, тот самый, у которого гостил пан Володыёвский, патриарх застянка, он знаменит был своим достатком и шестью дочерьми, из которых три были за Бутрымами и в приданое, кроме всего прочего, получили по сотне серебряных талеров. Приехал и Касьян Бутрым, самый старый старик на Лауде, хорошо помнивший Батория, а с ним зять Пакоша, Юзва Бутрым. Хоть Юзва и был в цвете сил — ему едва ли минуло пятьдесят, — однако в Россиены с ополчением он не пошел, так как на войне с казаками у него пушечным ядром оторвало ступню. По этой причине его прозвали Хромцом, или Юзвой Безногим. Страшный это был шляхтич, медвежьей силы и большого ума, ворчун и судья решительный и строгий. За это шляхта в округе побаивалась его, не умел он прощать ни себе, ни другим. Когда ему случалось подвыпить, он становился опасен, но бывало это редко.
Эти-то лауданцы и приехали к панне Александре, которая приняла их ласково, хотя сразу догадалась, что явились они на разведку и хотят что-то выведать у нее о пане Кмицице.
— Мы хотим ехать к нему на поклон, а он, сдается, еще из Упиты не воротился, — говорил Пакош. — Вот мы и приехали к тебе, голубка, поспрошать, когда можно съездить к нему.
— Думаю, пан Анджей вот-вот приедет, — ответила им панна Александра. — Рад он вам будет, опекуны мои, всей душой, много слышал он про вас и когда-то от дедушки, и теперь от меня.
— Только бы не принял он нас так, как Домашевичей, когда те приехали к нему с вестью про смерть полковника! — угрюмо проворчал Юзва.
Но панна Александра услышала и тотчас ответила с живостью:
— Вы за это сердца на него не держите. Может, он и не совсем учтив был с ними, но вину свою признал. И то надо помнить, что он с войны шел, где столько принял трудов! Не диво, коль солдат и погорячится, нрав-то у них, что сабля острая.
Пакош Гаштовт, который хотел жить в мире со всем светом, махнул рукой и сказал:
— Да мы и не дивились! Кабан на кабана и то рыкнет, когда вдруг повстречает, отчего же человеку на человека не рыкнуть! Мы, по старому обычаю, поедем в Любич на поклон к пану Кмицицу, чтобы жил он тут с нами, в походы с нами ходил да в пущу на охоту, как хаживал покойный пан подкоморий.
— Ты уж скажи нам, дитятко, пришелся ли он тебе по сердцу? — спросил Касьян Бутрым. — Наш это долг тебя спрашивать!
— Бог вознаградит вас за доброту. Достойный кавалер пан Кмициц, а когда б и не пришелся мне по сердцу, не пристало мне говорить об этом.
— А ты ничего за ним не заприметила, душенька?
— Ничего! Да и никто тут не имеет права судить его или, упаси бог, не верить ему! Возблагодарим лучше господа бога!
— Что тут до времени господа бога благодарить?! Будет за что, так поблагодарим, а не