— А про свадьбу был у вас разговор? — снова спросил Касьян.
Оленька потупилась.
— Пан Кмициц хочет поскорее…
— Ну, еще бы ему не хотеть, — проворчал Юзва, — дурак он, что ли! Где тот медведь, которому не хочется меду из борти? Только к чему спешить? Не лучше ли поглядеть, что он за человек? Отец Касьян, вы уж скажите, что держите на уме, не дремлите, будто заяц в полдень в борозде!
— Не дремлю я, только думу думаю, как бы сказать об этом, — ответил старичок. — Господь Иисус Христос так сказал: как Куба богу, так бог Кубе! Мы тоже пану Кмицицу зла не желаем, пусть же и он нам не желает. Дай нам того, боже, аминь!
— Был бы он только нам по душе! — прибавил Юзва.
Панна Биллевич нахмурила свои соболиные брови и сказала с некоторой надменностью:
— Помните, почтенные, нам не слугу принимать. Он тут будет господином, не наша, его воля тут будет. Он и в опеке вас сменит.
— Стало быть, чтобы нам больше не мешаться? — спросил Юзва.
— Стало быть, чтобы вам быть ему друзьями, как и он хочет быть вам другом. Он ведь тут об своем добре печется, а своим добром всяк волен распорядиться, как ему вздумается. Разве не правду я говорю, отец Пакош?
— Святую правду, — ответил пацунельский старичок.
А Юзва снова обратился к старому Бутрыму:
— Не дремлите, отец Касьян!
— Я не дремлю, только думу думаю.
— Так говорите, что думаете.
— Что я думаю? Вот что я думаю: знатен пан Кмициц, благородной крови, а мы люди худородные! К тому же солдат он славный: сам один пошел против врага, когда у всех руки опустились. Дай-то бог нам таких побольше. Но товарищи у него отпетый народ! Пан сосед Пакош, вы от Домашевичей это слыхали? Подлые это люди, суд их чести лишил, в войске сыск их ждет и кара. Изверги они! Доставалось от них недругу, но не легче было и обывателю. Жгли, грабили, насильничали, вот что! Добро бы, они зарубили кого, наезд учинили, это и с достойными людьми бывает, а ведь они, как татары, промышляли разбоем, и давно бы уж им по тюрьмам гнить, когда бы пан Кмициц им не покровительствовал, а он — сила! Он любит их и покрывает, а они вьются около него, как слепни летом около лошади. А теперь вот сюда приехали, и все уже знают, что это за люди. Ведь они в первый же день из пистолетов палили, и по кому же? По портретам покойных Биллевичей, чего пан Кмициц не должен был позволять, потому что они его благодетели.
Оленька заткнула уши руками.
— Не может быть! Не может быть!
— Как не может быть, коли так оно и было! Благодетелей своих позволил им перестрелять, с которыми породниться хотел! А потом затащил в дом дворовых девок для разврата! Тьфу! Грех один! Такого у нас не бывало! Первый же день со стрельбы начали и разврата! Первый же день!
Тут старый Касьян разгневался и стал стучать палкой об пол; лицо Оленьки залилось темным румянцем.
— А войско пана Кмицица, — вмешался в разговор Юзва, — которое осталось в Упите, оно что, лучше? Каковы офицеры, таково и войско! У пана Соллогуба скотину свели, — говорят, люди пана Кмицица; мейшагольских мужиков, которые везли смолу, на дороге избили. Кто? Они же. Пан Соллогуб поехал к пану Глебовичу бить челом об управе на них, а теперь вот в Упите шум! Богопротивное дело! Спокойно тут было, как нигде в другом месте, а теперь хоть ружье на ночь заряжай и дом стереги, а все почему? Потому что приехал пан Кмициц со своею ватагой!
— Отец Юзва, не говорите этого, не говорите! — воскликнула Оленька.
— А что же мне говорить! Ежели пан Кмициц ни в чем не повинен, тогда зачем он держит таких людей, зачем живет с такими? Скажи ему, вельможная панна, чтобы он прогнал их или отдал в руки заплечному мастеру, не то не знать нам покоя. А слыханное ли это дело стрелять по портретам и открыто распутничать с девками? Ведь вся округа только о том и говорит!
— Что же мне делать? — спрашивала Оленька. — Может, они и злые люди, но ведь он с ними на войну ходил. Разве он выгонит их, коли я его попрошу?
— А не выгонит, — проворчал про себя Юзва, — то и сам таковский!
Но тут гнев забурлил в крови девушки, зло взяло на этих друзей пана Кмицица, мошенников и забияк.
— Коли так, быть по-вашему! Он должен их выгнать! Пусть выбирает: я или они! Коли правда все, что вы говорите, а об том я еще сегодня узнаю, я им этого не прощу, ни стрельбы, ни распутства. Я одинокая девушка, слабая сирота, а их целая ватага с оружием, но я не побоюсь…
— Мы тебе поможем! — сказал Юзва.
— Боже мой! — говорила Оленька со все возрастающим негодованием. — Пусть себе делают, что хотят, только не здесь, в Любиче. Пусть себе остаются, какими хотят, это их дело, они головой за это ответят, но пусть не толкают пана Кмицица на разврат! Стыд и срам! Я думала, они грубые солдаты, а они, вижу, подлые предатели, которые позорят и себя и его. Да, зло читалось в их глазах, а я, глупая, не увидела. Что ж! Спасибо вам, отцы, за то, что вы мне глаза открыли на этих иуд. Я знаю, что мне теперь делать.
— Да, да! — сказал старый Касьян. — Добродетель говорит твоими устами, и мы тебе поможем.
— Вы пана Кмицица не вините! Ежели он и поступает противу правил, так ведь он молод, а они его искушают, они его подстрекают, своим примером они толкают его на распутство и навлекают позор на его имя! Да, покуда я жива, этому больше не бывать!
Гнев все больше бурлил в крови Оленьки, и ненависть росла в ее сердце к друзьям пана Анджея, как боль растет в свежей ране. Тяжкая рана была нанесена и женской ее любви, и той вере, с какой она отдала пану Анджею свое чистое чувство. Стыдно ей было и за него и за себя, а гнев и стыд искали прежде всего виноватых.
Шляхта обрадовалась, увидев, как грозна их панна и какой решительный вызов бросила она оршанским разбойникам.
А она продолжала, сверкая взорами:
— Да, они во всем виноваты и должны убраться не только из Любича, но и из здешних мест.
— Мы, голубка, тоже не виним пана Кмицица, — говорил старый Касьян. — Мы знаем, что это они его искушают. Не таим мы в сердце ни яда, ни злобы против него и приехали сюда, сожалея, что он держит при себе разбойников. Дело известное, молод, глуп. И пан староста Глебович смолоду глуп был, а теперь всеми нами правит.
— А возьмите пса? — растрогавшись, говорил кроткий пацунельский старичок. — Пойдешь с молодым в поле, а он, глупый, вместо того чтобы идти по следу зверя, у твоих ног, подлец, балует и за полы тебя тянет.
Оленька хотела что-то сказать и вдруг залилась слезами.
— Не плачь! — сказал Юзва Бутрым.
— Не плачь, не плачь! — повторяли оба старика.
Но как они ее ни утешали, а утешить не могли. После их отъезда остались печаль, тревога и обида и на них, и на пана Анджея. Больше всего гордую девушку уязвило то, что надо было вступаться за него, защищать его и оправдывать. А эта его ватага! Маленькие кулачки панны Александры сжались при мысли о них. Перед глазами ее встали лица Кокосинского, Углика, Зенда, Кульвец-Гиппоцентавруса и других, и она увидела то, чего раньше не замечала: что это были бесстыдные лица, на которых скоморошество, разврат и преступления оставили свою печать. Чуждое Оленьке чувство ненависти обожгло ей сердце.
Но в этом смятении духа с каждой минутой поднималась все горшая обида на пана Анджея.
— Стыд и срам! — шептала про себя девушка побелевшими губами. — Каждый вечер возвращался от меня к дворовым девкам!
Она чувствовала себя униженной. От невыносимой тяжести стеснялось дыхание в груди.
На дворе темнело. Панна Александра лихорадочным шагом ходила по покою, и все в ней кипело по-прежнему. Это не была натура, способная переносить удары судьбы и покоряться им. Рыцарская кровь текла в жилах девушки. Она хотела немедленно начать борьбу с этим легионом злых духов — немедленно! Но что она может сделать? Ничего! Ей остается только плакать и молить, чтобы пан Анджей разогнал на все четыре стороны этих своих друзей, которые позорят его. А если он не захочет?
— Если не захочет?
Она еще не решалась подумать об этом.
Мысли девушки прервал слуга, который внес охапку можжевеловых дров и, бросив их у печи, стал выгребать угли из золы. Оленька внезапно приняла решение.
— Костек, — сказала она, — сейчас же садись на коня и скачи в Любич. Коли пан уже вернулся, попроси его приехать сюда, а нет его дома, пусть управитель, старый Зникис, сядет с тобой на коня и тотчас явится ко мне, — да поживее!
Парень кинул на угли смолистых щепок, присыпал их корневищами сухого можжевельника и бросился вон.
Яркое пламя вспыхнуло и загудело в печи. У Оленьки немного отлегло от сердца.
«Бог даст, все еще переменится, — подумала она про себя. — А может, все не так худо, как рассказывали опекуны. Посмотрим!»
Через минуту она вышла в людскую, чтобы, по дедовскому обычаю Биллевичей, посидеть со слугами, приглядеть за пряхами, спеть божественные песни.
Через два часа вошел продрогший Костек.
— Зникис в сенях, — сказал он, — пана в Любиче еще нет.
Панна Александра вскочила и стремительно вышла. Управитель в сенях поклонился ей в ноги.
— Каково поживаешь, ясновельможная панна? Дай тебе бог здоровья!
Они прошли в столовый покой, Зникис остановился у двери.
— Что у вас слышно? — спросила панна Александра.
Мужик махнул рукой.
— Э, что там толковать! Пана дома нет.
— Я знаю, что он в Упите. Но что творится в доме?
— Э, что там толковать!
— Послушай, Зникис, говори смело, волос у тебя с головы не упадет. Говорят, пан хороший, только товарищи своевольники?
— Да, когда бы, ясновельможная панна, своевольники!
— Говори прямо.
— Да нельзя, панна… боюсь я. Мне не велено.
— Кто тебе не велел?
— Пан…
— Ах, вот как? — сказала девушка.
На минуту воцарилось молчание. Панна Александра, сжав губы и насупя брови, быстро ходила по покою, Зникис следил за нею глазами.
Вдруг она остановилась перед ним.
— Ты чей?
— Я Биллевичей. Не из Любича я, из Водоктов.
— В Любич больше не воротишься, тут останешься. А теперь приказываю тебе говорить все, что знаешь!
Мужик как стоял у порога, так и повалился ей в ноги.
— Ясновельможная панна, не хочу я туда ворочаться, там светопреставление! Разбойники они, грабители, там не то что за день, за час нельзя поручиться.
Панна Биллевич покачнулась, словно сраженная стрелой. Она страшно