Дым, жар и запах гари наполнили воздух. Люди в лагере, хотя им не угрожала опасность, заметались в тревоге, окликая друг друга.
Вдруг из пылающего леса показался в искрах и пламени Черный Орлик. Его закопченное дымом лицо было грозно.
Он встал в кругу поселенцев, которые обступили его, и, опершись на оружье, сказал:
— Больше вам не придется рубить лес. Я его сжег. Завтра у вас будет вдоволь земли.
Потом, подойдя к Марысе, проговорил:
— Ты должна быть моею, потому что я тот, кто сжег лес. Кто здесь сильнее меня?
Увидев его ярко горящие глаза, девушка задрожала всем телом, таким страшным он ей показался.
Впервые с минуты приезда в Боровину она благодарила бога, что Ясь далеко в Липинцах.
Между тем пожар распространялся все дальше и дальше, небо хмурилось, собирался дождь.
На рассвете кое-кто из поселенцев отправился было посмотреть пожарище, но нестерпимый жар не позволял близко подойти к лесу. На следующий день дым от пожара висел в воздухе, точно густой туман, так что в нескольких шагах человек не видел человека. Ночью стал накрапывать дождь, который вскоре перешел в страшный ливень. Быть может, пожар способствовал скоплению туч, но, кроме того, пора была весенняя, когда на нижнем течении Миссисипи и на реках Арканзас и Красной всегда идут сильные дожди. Вызывается это испарением воды, которой изобилует болотистый Арканзас, особенно весной, когда в далеких горах тают снега и разливаются ручьи и озера. От ливня поляна размякла и мало-помалу превратилась в пруд.
Люди мокли по целым дням и начали хворать. Часть поселенцев решила покинуть колонию и отправилась в Кларксвилл, но вскоре вернулась с известием, что река разлилась и переехать на другой берег невозможно. Положение становилось угрожающим: со времени прибытия поселенцев прошел уже месяц, съестные припасы подходили к концу, а ехать в Кларксвилл за новым транспортом было немыслимо,
Только Вавжону и Марысе голод угрожал меньше, чем другим, так как их оберегала могущественная рука Черного Орлика. Каждый день он приносил им по утрам дичь, которую бил из ружья или ловил в капканы; над бревенчатым настилом, на котором лежал Вавжон, Орлик раскинул свой шатер, чтобы защитить от дождя старика и Марысю.
Приходилось пользоваться помощью Орлика, которую он почти навязывал, и вместе с тем обязываться ему, потому что денег он не брал и только настойчиво добивался руки Марыси.
— Разве я одна на свете,— говорила девушка,— ищи себе другую, как и я нашла другого.
Но Орлик отвечал:
— Хоть бы я весь свет исходил из конца в конец, другой такой, как ты, не найду. Ты для меня единственная на свете и должна быть моею. Ну, что ты будешь делать, когда отец умрет? Придешь ко мне, придешь сама, и я тебя схвачу, как волк ягненка, и унесу в лес, но не растерзаю, нет. Ты будешь моей, моя единственная. Кто тебя отнимет у меня? Кого я тут боюсь? Пусть приезжает твой Ясь: я хочу, чтобы он приехал сюда!
Что касается Вавжона, то Орлик был, видимо, прав. Старику становилось хуже день ото дня, порой он бредил, говорил о своих грехах, о Липинцах и о том, что бог ему не позволит их увидеть. Марыся проливала слезы над ним и над собой. Обещание Орлика поехать с ней хотя бы в Лииинцы, только бы она вышла за него замуж, было ей не радостно, а горько. Вернуться в Лииинцы, где живет Ясько, и вернуться чужой — ни за что! Лучше здесь умереть, под первым попавшимся деревом. Ей казалось, что так это и будет.
Тем временем новая угроза нависла над поселенцами.
Дождь все усиливался. Однажды в глухую ночь, когда Орлик, по обыкновению, ушел в лес, по лагерю пронесся отчаянный крик: «Вода! Вода!» Сразу проснувшись, поселенцы увидели белевшую в темноте воду, которая с шумом плескалась о деревья. Тусклый рассеянный свет поблескивал сталью на бурно вздымавшихся волнах. С берега, где торчали пни, и из сожженного леса доносился шум стремительно хлынувшего потока. Со всех сторон послышались крики. Женщины и дети забирались в фургоны, мужчины во весь дух бежали па западный край поляны, где еще не были вырублены деревья. Вода уже доходила им до колен и быстро подымалась. Шум, доносившийся из лесу, все усиливался, смешиваясь с воплями ужаса, окликами и мольбами о спасении. Вскоре уже и крупный скот стал отступать под напором волн, перебегая с места на место. Течение становилось все стремительнее. Водой унесло овец, которые с жалобным блеянием призывали на помощь, пока не исчезли среди деревьев. Дождь лил как из ведра, и с каждой минутой положение становилось все более угрожающим. Отдаленный рокот сменился яростным ревом и гулом разбушевавшихся волн. Фургоны сотрясались под их ударами. Очевидно, река Арканзас и все ее притоки вышли из берегов. Это был не обычный ливень, а потоп: вода хлынула в лес и вырывала деревья с корнями, разбушевались стихии и несли ужас, мрак и смерть.
Один из фургонов, стоявший на опушке сожженного леса, упал. Послышался душераздирающий вопль находившихся в нем женщин: «Спасите!» Почти в ту же минуту несколько мужчин соскочили с деревьев и бросились на помощь, но волны подхватили их, закружили в водовороте и унесли в лес на погибель.
В иных фургонах женщины взобрались на полотняные крыши. Дождь шумел все громче, мрак сгущался. По бушующим волнам проносился то древесный ствол с вцепившейся в него человеческой фигурой, то темный силуэт зверя; то чья-то рука, на мгновение высунувшись из воды, исчезала в ней навсегда.
Яростный гул воды все возрастал, заглушая п отчаянный рев тонущих животных, и крики: «Иисусе! Иисусе, Мария!» На лугу образовались водовороты и омуты, фургоны исчезли.
Но что же сталось с Вавжоном и Марысей? Бревенчатый настил, на котором старик лежал в шатре Орлика, спас их, поплыв, как плот. Волны сначала покружили его по всей поляне, а затем понесли в лес, плот ударило об одно дерево, о другое и унесло течением куда-то в темную даль. Девушка, стоя на коленях подле больного отца, простирала руки к небу, взывая о помощи, но отвечали ей только удары волн, гонимых ветром… Шатер сорвало… да и плот мог разбиться с минуты на минуту, так как и впереди него, и сзади плыли вырванные с корнями деревья, которые могли их смять пли опрокинуть… Наконец плот врезался в какое-то дерево, и в ту же минуту с верхушки его, которая едва выступала из воды, послышался чей-то голос:
— Возьми ружье, и оба перейдите на ту сторону, чтобы плот не накренился, когда я прыгну…
Едва они исполнили приказание, как кто-то спрыгнул с дерева на плот. Это был Орлик.
— Марыся,— проговорил он твердо,— я сказал, что не оставлю тебя, и сдержал слово. Даст бог, спасу вас и от этой беды.
Он достал из-за пояса топор, срубил крепкий прямой сук, в один миг сделал из него нечто вроде весла, оттолкнулся от дерева и стал грести. Выбравшись на стремнину, они понеслись с быстротой молнии — куда? Они и сами не знали, но плыли. Время от времени Орлик отбрасывал в сторону попадавшиеся стволы и ветви или поворачивал плот, огибая стоявшее на пути дерево.
Его огромная сила, казалось, удвоилась, а зоркие глаза даже в темноте замечали малейшую опасность. Проходили часы, на месте Орлика всякий иной упал бы в изнеможении, а в нем даже не чувствовалось усталости. К утру они выбрались из лесов, и пред ними открылся широкий простор, без единого дерева. Зато вся окрестность казалась сплошным морем. Чудовищные желтые волны, покрытые гребнями пены, с ревом вздымались среди водной пустыни. Брезжил рассвет. Орлик, убедившись, что поблизости нет ни одного дерева, на минуту перестал грести и, повернувшись к Марысе, сказал:
— Теперь ты моя, потому что я вырвал тебя у смерти.
Голова его была обнажена, а мокрое лицо, разгоревшееся от борьбы с водой, дышало такой несокрушимой силой, что Марыся впервые не решилась ему напомнить о своем обете другому.
— Марыся,— мягко проговорил Орлик.— Марыся, моя ненаглядная!
— Куда мы плывем? — спросила девушка, чтобы переменить разговор.
— Эх, да не все ли равно! Лишь бы с тобой… желанная…
— Греби, пока смерть еще близко.
Орлик снова взялся за весло. Между тем Вавжону становилось все хуже и хуже. Минутами его бросало в жар, потом жар спадал, но он делался все слабее и слабее. Слишком много лишений изведало это старое, изможденное тело, и вот приближался конец и великий вечный покой. В полдень он проснулся и сказал:
— Марыся, видно, мне уже не дожить до завтрашнего утра. Ох, дочка, дочка! Лучше бы я не уезжал из Липинец и не увозил бы тебя! Но бог милостив! Немало я горя видел, так авось он простит мне мои грехи. Схороните меня, как сможете, а тебя пусть Орлик свезет к старому господину в Нью-Йорк. Он добрый, пожалеет тебя, попроси у пего на дорогу и поезжай в Липинцы. А я уже не вернусь. Боже, боже милосердный, дай хоть душе моей, словно птице, полететь в родные края…
Через минуту у него начался бред, он забормотал слова молитвы, но вдруг вскрикнул: «Не’ бросайте меня в воду, как пса». Потом ему, очевидно, вспомнилось, как он хотел утопить Марысю, и он взмолился: «Дочка моя, прости ты меня! Прости!..»
Девушка сидела у изголовья умирающего и рыдала… Орлик греб по-прежнему, но и его душили слезы.
К вечеру небо прояснилось. На закате солнце показалось над затопленной местностью, отражаясь в воде длинной золотистой лентой. Старик умирал. Бог, однако, смиловался над ним и послал ему тихую, легкую смерть. Сначала Вавжон жалобным голосом повторял: «Уехал я из родной земли», но потом в бреду ему показалось, что он возвращается на родину. Вот чудится ему, будто старый господин в Нью-Йорке дал ему денег на дорогу и на покупку земли и они едут с Марысей назад, на родину. Они на океане, корабль плывет день и ночь, матросы поют. Потом он видит порт в Гамбурге, из которого они выехали, какие-то города мелькают у него перед глазами, вокруг звучит немецкая речь, но поезд летит вперед, и Вавжон чувствует, что он все ближе к дому, от радости у него ширится грудь, иным, милым ароматом повеяло с родной стороны. Но что это? Уже граница? Бедное крестьянское сердце стучит, как молоток… Скорей, скорей! Боже мой, боже! Да вон уже поле, вон и груша Мацека… родные серые избы и костелы. Вот неподалеку крестьянин в барашковой шапке ходит