показать значение познания природы для его
поэзии, он говорит: «Я никогда не созерцал природу, исходя из поэтических целей». Это можно было
бы назвать в его духе упорядочением бытия (в природе «процветает упорядоченное»); таков последний,
самодовлеющий смысл, который не ведет к какой-либо более определенной ценности. Поскольку
природа дала человеку органы чувств, которые он в себе находит, он входит с ними и с их нормальным,
ими самими предписанным назначением в единство целого. Существа, которые выполняли бы единое
веление целого посредством иной организации, могли бы созерцать иное и по-иному, но и им пришлось
бы, так же как человеку, удовлетвориться здоровым функционированием именно такой организации, —
что, однако, не означает отказа от лучшего знания, к которому можно было бы стремиться, так как
именно только
==204
соответствующая каждому виду существ картина, данная созерцанием, открывает им доступ к
космической реальности; выходя за пределы созерцания этого типа или не доходя до него, эта картина
лишается того места, на котором она соотнесена с целым, с бытием вне ее. Непосредственное
созерцание, исключительно и чисто определенное данной природой чувственностью, представляет нам
«образы», на что неспособна ни конкретная аналитика основных наук, ни абстрактный синтез
спекуляции. То и другое должны казаться Гёте не только источником заблуждений, но и —
рассмотренные с другой стороны —^ppis, нечестивыми, ибо они угрожают единству бытия мира, в
котором каждое существо может сохраниться, только используя свои Природные способности. Гёте
пишет: «В какой мере меня привлекает говардовское определение облаков, насколько мне близка мысль
о формообразовании бесформенного, закономерная смена образов беспредельного, следует из всех
моих устремлений в науке и искусстве». В этой теории его, по-видимому, привлекала закономерность,
открытая в непосредственном, чувственном, тотальном образе, выявленная норма нерасчлененно
предлагаемой картины природы, не требующая возвращения к лишенным чувственности элементам. Я
оставляю в стороне вопрос, нельзя ли, даже признавая это априори, приписать нашим природным
способностям большую сферу их применения и отнести к ним создание так называемых искусственно
обостренных чувств. Гёте установил границу «образа», следовательно, там, куда направлен
художественный интерес. Для него это означало, таким образом, что во всем малом и великом именно
здесь созерцанию дается «идея», а это в известной степени доказывает, что в непосредственности
чувственной данности, в которой для него проявлялась природная тотальность человека, открываются
вообще истина и смысл объективного бытия. С гениальной синтезирующей способностью Гёте
помещает понятие «прафеномена» в точке, где соединяются эти требования. Ибо этим на уровне
явлений показано, что надлежит определять как закон, смысл, абсолютное в формах бытия. Прафеномен
— сюда относятся возникновение красок из света и тьмы, ритмическое увеличение и ослабление силы
притяжения Земли как причина смены погоды, развитие органов растения из формы листа, тип
позвоночных животных —является чистейшим, абсолютно типичным случаем отношения, комбинации
и развития природного бытия; поскольку, с одной стороны, он есть нечто другое, чем обыкновенный
феномен, в котором эта основная форма обычно выступает в
==205
смутных смешениях и отклонениях, с другой — все-таки есть явление, хотя и данное в духовном
созерцании, — иногда, впрочем, «кое-где предстающее перед взором внимательного наблюдателя в
своем подлинном виде». Мы представляем себе обычно общий закон вещей находящимся где-то вне их;
отчасти это находит объективное объяснение, ибо вневременная и внепространственная значимость
этого закона делает его независимым от случайности его материального воплощения во времени и в
пространстве, отчасти субъективное — поскольку этот закон относится исключительно к мышлению и
не предстает перед нашими чувственными энергиями, которые всегда воспринимают только единичное
и неспособны воспринимать общее. Это разъединение стремится преодолеть понятие прафеномена: он
— вневременной закон во временном созерцании, непосредственно открывающее себя в единичной
форме всеобщее. Поэтому Гёте может сказать: «Высшим было бы понять, что все фактическое уже есть
теория. Синева неба открывает нам основной закон хроматики. Не надо только ничего искать за
пределами феноменов, они сами и есть учение». В такой основной интенции своего духа Гёте
совершает удивительное обращение проблемы познания. Если реализм всегда исходит из
теоретического познания как из первого и непосредственного и приписывает ему способность
воспринимать, отражать, точно выражать объективное бытие, здесь точка опоры действительно
помещается в самый объект; взаимопроникновение объекта и познающей мысли — не
гносеологический, а метафизический факт. Не в спинозистском смысле, будто внешняя вещь и ее
теоретический эквивалент составляют две стороны или два качества единого абсолюта, в этом учении
оба момента имеют абстрактный, нечувственный характер, тогда как для Гёте уже чувственный образ в
его непосредственном единстве есть духовное содержание познания. Наше привычно ориентированное
на Канта мышление всегда ставит на первое место содержание познания и лишь исходя из него обретает
единое или дискрепантное отношение к вещам; поэтому нам трудно вникнуть в гётевскую установку,
согласно которой не познание, а связь мира есть первое и последнее. Эта связь непосредственно живет в
феноменах, и «познавательная способность» каждого субъекта настолько приспособлена к ней, что вне
данных ему явлений он не может искать какого-либо содержания, но воспринимая феномен,
возникающий в чувственности, т.е. в непосредственной связи субъекта и объекта, получает все, что для
нас может быть истиной, теорией, законом, идеей. Для
==206
истолкования этого с помощью наших обычных теоретико-познавательных предпосылок и категорий,
чтобы понять эту установку (одобряем ли мы ее или отвергаем), требуется совершенно иная основная
позиция. То, что образ, чувственный феномен, воспринятый нами в его чистоте и первозданности, в
своем высшем выражении как прафеномен сам по себе и самим собой уже воплощает в себе идеальный
закон, форму постижения и познания, — это и есть прафеномен, о котором в границах данного
мировоззрения не следует задавать дальнейшие вопросы. Трудность понять изнутри это единение
чувственного и интеллектуального Гёте усилил именно тем, что ощущал его как само собой
разумеющееся; вследствие этого он употреблял одно и то же выражение для каждой части этого синтеза
как в его обычном, так и в особом, точном смысле. «Нас часто вводит в заблуждение, — когда нам
надлежит признать наличие идеи в явлении, то, что она часто, даже обычно, противоречит нашим
чувствам. — Так им противоречит метаморфоза растений». Между тем в обычном словоупотреблении
явление — то, что есть в пределах и посредством наших чувств. Поэтому необходимость увидеть в
явлении нечто, противоречащее чувствам, представляется совершенно бессмысленной. Именно
метаморфозу растений как зримое он отстаивал в споре с Шиллером, который хотел отнести ее к
царству идей. Все это понятно лишь в том случае, если исходить из того, что для него как художника
чувственность с самого начала была чем-то большим, чем в обычном словоупотреблении, что для него в
чувственном восприятии действовала интеллектуальная способность, что он «созерцал» «глазами
духа». Чувствам в обычном понимании противоречит идейное, оно и должно им противоречить потому,
что направлено на тотальность бытия, а чувственность в обычном понимании есть лишь частичная, так
сказать, искусственно изолированная способность, которая может воспринять только односторонность
и расчлененность действительности. Там, где созерцает весь человек, по ту сторону столь ненавистной
Гёте разобщенности «высших и низших душевных способностей», противоречие отпадает и полная
действительность, т.е. открытая в явлении идея, созерцается чувствами, которые теперь служат лишь
каналом для неразделенного течения жизни.
Достигнутая таким образом гармония сознания и бытия соответствует ранее приведенному основному
мотиву познания и дополняет его; этот мотив гласит, что носитель истины в «истинном» представлении
есть в своей глубочайшей основе не
==207
содержание в его идейной абстрактности и логической ответственности, а роль, которую данное
представление играет как момент жизни, как процесс, как действительное отношение между человеком
и миром. Здесь мы оказываемся на крайней границе гётевского образования принципов, которое
показать так трудно потому, что именно эти последние вопросы Гёте высказывал фрагментарно, часто
лишь намеками и окрашивал особым образом в зависимости от предмета, от настроенности, которые
вызвали его высказывание. В конечном итоге речь всегда идет о великом мотиве, который можно
несколько расплывчато и допуская множество модификаций определить как тождество
действительности и мира; «понятие бытия и совершенства одно и то же», — сказано в небольшой
работе Гёте середины 30-х годов. Теоретическая ценность также находит свое последнее и
принципиальное обоснование не в логически-предметных отношениях, так сказать, в свободно парящих
содержаниях, в которых наличествует абстрактное право истины, независимо от всякого душевного —
и физического — осуществления; напротив, именно из действительности их представляемое™ и их
реального отношения единения и плодотворности между субъектом и миром, выражаемого или
устанавливаемого ими, возникает ценность их истины, вернее, это есть ценность их истины или ее
противоречие. Следовательно, так же как на стороне субъективного представления есть
действительность, которая есть непосредственно и ценность истины, так и на стороне объекта сами
феномены суть «учение». Для того чтобы они сами были истиной, надо только отчетливо видеть в них
чистое, прафеномен. Как в субъекте его содержание создает процесс жизни и придает этому
содержанию, исходя исключительно из своей силы, упорядоченности, отношения к миру его
теоретическое значение, которое оно не могло бы вывести из какой-либо чисто идейной, свободной от
жизни нормы, — так беспрерывный процесс бытия создает ту непрерывную динамику, которая даже
находит свое выражение в качестве «вечного движения всех (органических) форм», создает единичные
феномены как содержание бытия. Поэтому закон, идея, которая кажется абстрагирующему рассудку
находящейся как бы вне феноменов и отпускающей их в случайное бытие, зрима в них самих. Каждая
вещь — лишь удар пульса мирового процесса и открывает поэтому при правильном ее созерцании
тотальность его действительности и ценности, его чувственный образ и идею.
Это ведет к важному следствию: если в правильно воспринятом, выражающем истину чувственном
явлении или образе
==208
живет и может созерцаться идея, то явление, в котором идея не может быть обнаружена, которое не
удовлетворяет требованиям идеи, не истинно и должно быть иллюзией! Если действительность и
ценность в своей метафизической основе одно, то там, где нет ценности, не может быть и
действительности. Реализм гётевской картины мира, который он столь решительно подчеркивает,
строгая верность, требуемая им по отношению к данному объекту, настолько не противоположны
«идеализму», зримости или, в метафизическом понимании, действенности идеи, что именно познанная
в явлении идея только и дает нам уверенность в том, что мы постигли объективную истину явления.
Здесь вновь обнаруживается то, что можно было бы назвать метафизическим счастьем гётевского
существования: гармония или параллельность осознанного личного бытия и развития объективной
картине структуры вещей. Он, как немногие люди высшего духовно-нравственного уровня, отдавался
данным ему силам и влечениям, реальности процесса своей жизни в глубоком доверии, что именно
таким образом этот процесс создаст свое наиболее ценное содержание, именно таким образом
удовлетворит требованиям идеи. Правда, такое формирование жизни из реальности природных сил
было связано с большими усилиями, трудом, самопреодолением, отчетом в своих действиях: «то, что
для других людей обычно и легко, мне дается ценой больших усилий», — пишет он в возрасте 37 лет.
Однако вся внутренняя борьба, все стремление выйти за пределы самого себя были изначально
заключены в необычном единстве этой натуры и данности ее влечений. Он никогда не производил
впечатления, столь обычного в индивидуальном существовании, будто оно лишь арена, на которой
«подлинное» Я пребывает в состоянии борьбы, примирения, властвования или подчинения по
отношению к силам, которые обладают большей или равной ценностью. Единство его жизненного
процесса, которое, собственно, не преодолевало напряжение и противоположности этого процесса, а
изначально включало их в себя как свои элементы и стадии, сознавало свою