was innen, das ist aulien».’
Это, — конечно, не с систематической симметричностью, — подобно «коперниканскому деянию»
Канта. Господствующее философское мнение — что эмпирическое явление не имеет ничего общего с
подлинно истинным в бытии, оно доступно лишь нечувственной способности разума — Кант заменил
следующим положением: явление есть полная действительность, оно отнюдь не только оболочка некоей
трансфеноменальной глубины, которая не более чем «просто фантазия»; явление есть, правда, не только
чувственное впечатление и создается как явление лишь посредством того, что рассудок придает ему
форму. Быть может, этот тезис в сущности не менее парадоксален, чем мысль Гёте, согласно которой в
явлении непосредственно выражена последняя сущность вещей — как только оно перестает быть
просто чувственным впечатлением, а созерцается в соответствии с требованиями «идеи». Для Канта
чувственному явлению дает полную реальность, освобожденную от всякой трансцендентной
проблематики, интеллектуальная форма; для Гёте ее дает художественная форма; ибо так можно
определить то, что ясному взору явление несет в самом себе идею. Поэтому, как для Канта реально то
явление, чувственно данное содержание которого соответствует категориям рассудка, так Гёте считает
правильным в высшем и решающем смысле лишь тот образ, чувственная данность
Ничто не внутри, ничто не вовне, Ибо все, что внутри, то и вовне.
==220
которого удовлетворяет требованиям идеи. Таким образом, идея становится для него критерием
правильности способа представления, и поэтому, исходя из идеи единства, он не признает ни множество
Гомеридов, ни вулканизм, — не потому, что эти представления задевают его эстетическое чувство, а
потому, что на основании его метафизического убеждения об абсолютной реальности сформированного
идеей явления эстетическая несостоятельность тех явлений служит ему сигналом их теоретической
несостоятельности, даже тождественна ей. Поскольку явление в его созерцаемой действительности
может считаться в себе единым, оно едино и с идеей. Странное, рассмотренное уже раньше изречение:
«Тот, кто согласен с собой, согласен и с другими», — оказывается тем самым частным случаем общей
метафизической максимы. Единство явления с самим собой означает его совершенство, благодаря
которому оно как бы выходит за свои пределы и обнаруживает свое единство с реальностями или
идеальностями вне ее. В этом заключена, пусть даже отдаленная, родственность со странными словами
Гёте: «Все совершенное в своем роде должно выходить за пределы своего рода». Таким образом,
совершенное внутренне единство части мира есть либо основание познания, либо условие или
следствие того, что между ним и тем, что находится вне его, существует единство.
Если понять идею единства во всей ее жизненности и широте, с которой она действует в мировоззрении
Гёте, то ее можно считать фундаментом этого мировоззрения; все остальные идеи, открытия которых он
ищет в явлениях и которые становятся, по его мнению, критериями для их правильного познания,
можно толковать как в той или иной степени зависимые от идеи единства, как ее развития или условия.
Я рассмотрю еще три формальных мотива такого рода: непрерывность, полярность, равновесие.
Упомянутую неприязнь к вулканизму надлежит считать прямым следствием веры Гёте в
непрерывность, действующую в бытии и в природе. Приведу решающее для этого место: «Все
действия, какого бы рода они ни были, наблюдаемые нами в опыте, связаны самым устойчивым
образом, переходят друг в друга — все деяния от самого обычного до высочайшего, от кирпича,
падающего с крыши, до сияющего духовного взора, который направлен на тебя и который ты
направляешь на другого, все они выстраиваются в один ряд». В очень высоком смысле эта максима
характерна для гётевского понимания бытия: ибо ни одна не связывает столь безусловно, как она,
формирование, порядок, закон с явлением вещей, с морфологической действительностью. Если
ограничиться явлениями,
==221
необозримую индивидуализированность которых приходится признать, то «единство», образование из
них целого можно совершить лишь исходя из таких градуированных сходств. Рассмотрение существ по
их «образу» есть само по себе нечто изолирующее; огромное стремление Гёте понять природу состоит в
том, чтобы пронизать эту замкнутость и отъединенность образов единой, вибрирующей, все со всем
связующей жизнью. Если, следуя этой тенденции, не исходить из принципа внутренней жизни, а
пытаться найти форму единства в непосредственных явлениях, то эти явления, будь они образами
покоящегося или движущегося, должны быть поставлены в один ряд, в котором ни одно различие не
будет наименьшим, так как между двумя различными членами всегда встают еще другие, и
опосредствование через морфологические связи уходит в бесконечность. «Какая пропасть, — говорит
Гёте по поводу особенно важного ему ряда, — между межчелюстной костью черепахи и слона, и всетаки между ними может быть поставлен ряд форм, которые их связывают». Между «непрерывностью» в
смысле постоянно совершающегося движения и отдельным единством образа существует, как я сказал
выше, глубокое несоответствие; однако непрерывность в смысле создания ряда образов по их
морфологической соприкасаемости опосредствует их и служит как бы статическим символом
лабильности. На закон создания, роста, развития указывает следующее: «Все образы сходны и ни один
не похож на другой». Посредством идейной связанности образов друг с другом, будь это событие или
субстанциальное существо, достигается связь каждого отдельного образа с целым, без которой «в
живой природе ничего не происходит». Если разложить постоянный поток развития на отдельные
«состояния», то их непрерывность следует рассматривать совершенно также, как непрерывность
отдельных образов. «Как существо начинает в своем явлении, так оно продолжает и так же кончает».
Лишь благодаря непрерывности состояний это сущностное единство может примиряться с
беспрерывным беспокойством, образованием и преобразованием, формированием и
переформированием, разделением и связыванием внутри живого. Предрасположение к такой принятой
непрерывности явления заключается, как я полагаю, в чувственной особенности гётевской природы: в
переходе и проникновении друг в друга впечатлений, получаемых совершенно различными чувствами.
В невероятном единстве его существа как бы исчезает разнородность областей чувств, элемент одной
области без всякого труда входит в другую; кажется, будто его внутренняя,
==222
особенно его поэтически выраженная жизнь протекает в своей глубине по существу лишь как
динамическая смена, усиление и ослабление или как полярное кружение вокруг некоей интенсивности
бытия и будто все качественные многообразия, в которых предстает эта интенсивность, этим внутренне
связаны; будто единство этой жизни охватывает все расстояния, обнаруживающиеся между ее
содержаниями, как только они изымаются из жизни и пребывают в изолированной предметности.
Будучи пережиты, они переводят свое логическое или вещное различие в непрерывность, которая
роднит каждое чувственное впечатление с другим и легитимирует каждую перемену мест между ними.
Так как эта линия, быть может, еще недостаточно показана в облике Гёте, приведу ряд высказываний,
которыми я в данную минуту располагаю. В символическом изображении мифа об Орфее он говорит:
«Глаз берет на себя функцию, права и обязанности уха», — высказывая мысль, что архитектура — это
«умолкнувшая музыка». К мрамору и к груди любимой относится: «Зрю осязающим оком, зрящей
рукой осязаю»; из ее глаз он слышит «нежное звучание». Даже «прохлада» проникает ему в сердце
«через глаз», а вода и пещера издают звучание, которому «внимает взор художника». Не исключаются
также обоняние и вкус: водопад распространяет душистопрохладный трепет. «Пестрыми перьями небо
усеяно — звучащее море песен — овеяно благовониями».
«Я не возражаю, когда говорят, что можно осязать цвет; его качественное своеобразие этим
подтверждается. Его можно ощутить и на вкус. Синее будет иметь щелочный, желто-красное — кислый
вкус. Все открытия сущностей родственны». Именно по поводу «последовательности ступеней от
несовершенного к совершенному» он говорит: «Удивительное открытие, что одно чувство может занять
место другого и замещать недостающее, становится для нас естественным явлением, и теснейшее
сплетение самых различных систем перестает смущать дух, как лабиринт». И наконец, мысль о
переходе одного чувства в другое звучит в строфе «Дивана»: «1st somit dem Funfder Sinne Vorgesehn im
Paradiese, Sicher ist es, ich gewinne EInen Sinn fur alle diese»’.
Если в раю предполагаются пять чувств, я несомненно буду иметь ооно чувство для всех пяти.
==223
То, что в эмпирической области являет себя просто как непрерывность и смешение границ чувств, здесь
доведено до фантастически-метафизического совершенства.
Постоянство в ряду образований, которое находит в таких высказываниях свой личностно-чувственный
символ, становится для него критерием познания, так же, как единство и эстетическая значимость
отдельного образа; ибо лишь поскольку все эти идеи могут быть обнаружены в действительности, или,
если рассматривать это с другой стороны, лишь то, что их обнаруживает, признается
действительностью, и постольку реализуется решающий основной мотив: соединение действительности
и ценности. Далее Гёте приходит к выводу, что в естествознании никогда не следует довольствоваться
изолированным фактом, но исследовать посредством проведения опытов все, что граничит с ним.
Такому рядоположению и выведению ближайшего из ближайшего нас должна была научить
математика, где «каждый скачок открывается в утверждении». Здесь, следовательно, средством
познания становится непрерывность: там, где она не установлена или установлена быть не может,
действительность не постигается. Полученная таким образом — или, быть может, предположенная —
картина мира характеризуется своей противоположностью всякой «систематике».
Ибо в зависимости от того, понимается ли бытие как система или как непрерывность, происходит
разделение глубочайших духовных тенденций сущности. Систематик разделяет вещи посредством
строго понятийного отграничения и достигает их единства посредством введения их понятийных
содержаний в симметрически построенное целое. Как отдельный элемент, так и целое есть нечто
готовое, законченное, прочная форма, состоящая из прочных форм, порядок которых определен
архитектонически-единым принципом, как бы предопределяющим каждому вообще мыслимому
элементу его место. Против этой тенденции Гёте выступает по завершении почти двадцатипятилетних
исследований в области естественных наук следующим образом: «Конечно, система — противоречивое
выражение. У природы нет системы; в ней есть жизнь, она сама жизнь и следование из неизвестного
центра к непознаваемой границе. Поэтому изучение природы бесконечно, действуем ли мы, разделяя ее
на мельчайшие отдельные элементы, или ищем путь в целом, двигаясь в ширину или в высоту». Даже
независимо от указанной здесь динамики жизни уже непрерывность явлений не допускает системы. Ибо
там, где действует непрерывность, отграничение одного единства от другого исключено, различия
==224
становятся слишком мало заметны, чтобы образовать понятийную иерархию. Поскольку нет места,
которое не имеет рядом с собой crescendo и diminuendo’, то и завершение целого невозможно,
отношение элементов не может сомкнуться в какое-либо удовлетворительное единство, так как между
каждыми двумя элементами теснится необозримое число промежуточных ступеней, для которых в
системе в качестве построения из понятий нет места. Наиболее прекрасно и чисто Гёте выразил эту
противоположность в сообщениях о своих ботанических исследованиях, занять определенную позицию
в которых его, конечно, побудило значение системы Линнея. Вся эта система основана, по его мнению,
на практической целесообразности исчисления; она предполагает, следовательно, точное отделение
частей растений друг от друга, установление каждой формы как сущности полностью отличной от всех
остальных, предшествующих и последующих. Но так как орган переводит посредством неуловимых
переходов одну форму в другую, то система должна рассматривать «все меняющееся как неподвижное,
текучее — как застывшее, закономерно быстро продвигающееся — как движущееся скачками, из самой
себя формирующуюся жизнь — как нечто составленное». Гёте признается, что из-за постоянных
преобразований и движений органов растений он утратил мужество к созданию понятийных
фиксирований и установлении границ. «Задача уверенно определить роды и подчинить им виды
казалась мне неразрешимой». И еще задолго до этого «резкое обособление», проведенное Линнеем,
вызвало, как он говорит, сомнение в его душе. «То, что он пытался насильственно разъединить, должно
было по глубочайшей потребности моего существа стремиться к соединению». В отличие от
систематики, для которой «все готово», которая «есть лишь попытка привести