тело, оно не стремится жить. — Нелепо стремление
художника сопоставлять созданную им ногу с органической» и т.д. А несколько раньше еще
решительнее: «Я неоднократно слышал, как возницы критикуют древние геммы, на которых колесницу
везут лошади без упряжи. Конечно, возница был прав, находя это совершенно неестественным; но прав
был и художник, не желавший прерывать прекрасную форму тела созданной им лошади ненужной
линией: эти фикции, эти иероглифы, необходимые в искусстве, очень плохо понимаются теми, кто
хочет, чтобы все было естественным, и выводят этим искусство из его сферы». И вновь через двадцать
лет: «Правильное — в искусстве — гроша не стоит, если оно только таково». Он все более остро
ощущает нелепость соревнования между искусством и действительностью. В 1825 г. в разговоре о
живописной аллегории, которой предполагалось украсить актовый зал, он спрашивает: она написана в
красках, т.е. обладает видимостью действительной
==256
жизни? И услышав утвердительный ответ, продолжает: «Мне бы это мешало. Мраморная группа на
этом месте выражала бы мысль, не вступая в конфликт с обществом живых людей, окружающих ее». Я
говорил выше о двух совершенно различных значениях натурализма. Субъективный натурализм,
идущий от творца, — это непосредственное излияние личного состояния, личного возбуждения и
импульсивности без того, чтобы какая-либо идея придавала им форму; напротив, объективный
натурализм стремится превратить произведение искусства, насколько это возможно, в точную копию
явления действительности. Но существует и третья тенденция, которую мы вправе называть
натуралистической: она связывает цель и ценность произведения искусства с впечатлением, которое
оно производит на воспринимающего его. Ибо и здесь, как в предшествующих двух случаях,
масштабом и источником смысла художественного произведения становится реальность — чисто
фактическое, совершающееся как естественное событие впечатление, произведенное на зрителя. Если
Гёте, основываясь на классическом искусстве, преодолел две первые формы натурализма, то
впоследствии он со страстной решительностью выступает и против третьей его формы. В конце «Годов
учения Вильгельма Мейстера» сказано: «Как трудно то, что кажется столь естественным, — созерцать
красивую статую, прекрасную картину такими, каковы они сами по себе, внимать пению ради пения,
восхищаться актером в игре актера, любоваться зданием в его гармонии и прочности. Между тем люди
обращаются с подлинными произведениями искусства, будто это мягкая глина. В зависимости от их
склонностей, мнений и капризов обработанный мрамор должен быть сразу же переработан, прочное
строение — расшириться или сжаться, картина — поучать, а театральное представление исправлять.
Большинство людей сводят все к так называемому впечатлению». На этом основана очень глубокая
критика дилетанта, относящаяся к 1799 г.: «Поскольку дилетант черпает свое призвание к
самостоятельному творчеству только из воздействия на него произведений искусства, он смешивает это
воздействие с объективными причинами и полагает, что то состояние, в которое привело его
восприятие, может оказаться продуктивным; это равносильно предположению, будто из аромата цветка
можно создать самый цветок. В том, что говорит чувству, в последнем воздействии всякого
поэтического творения, воздействии, которое само по себе, однако, предполагает использование всех
средств искусства, дилетант видит сущность искусства и хочет, основываясь на этом,
==257
сам творить». А еще позже Гёте принципиально утверждает: «Завершенность произведения искусства в
самом себе есть вечное непреложное требование. Неужели Аристотель, воспринимая совершеннейшее,
мог думать о впечатлении! Какое ничтожное представление!» Сделав искусство независимым от
каждого terminus a quo’, как от субъективного, так и объективного, чтобы полностью замкнуть его в
себе, Гёте завершает это, придав ему независимость и от terminus ad quern». Оно находится по ту
сторону как одного, так и другого в полной самоудовлетворенности своими формами и своей идеей. В
начале этого развития природа была для Гёте условием и как бы средой художественного чувства,
затем, наоборот, искусство толковало смысл и идеальную ценность природы — теперь же искусство
стало автономным. Однако потому, что искусство прошло эти стадии единства, потому, что
глубочайшая органическая связь, которую дал ему классицизм после угрозы распада, испытываемой им
в веймарские годы до путешествия в Италию, уже не могла быть разорвана и продолжала жить, пустив
глубокие корни, — благодаря всему этому «артистичность» его поздних лет не рассматривала природу
как нового врага, которого надлежит преодолеть; теперь искусство несло в себе примирение с
природой; понятие искусства достигло у Гёте такого величия и высоты, что его самостоятельность не
нуждалась больше в противостоящем и противоположном, а это так часто является условием, но
поэтому и пределом самостоятельности. Именно это он говорит в восемьдесят лет: «Высшие
произведения искусства те, в которых присутствует высшая истина и нет и следа действительности».
Поэтому в его наследии находятся два афоризма, которые как будто могли бы противоречить друг
другу, но в действительности друг друга обусловливают: «Природа и идея не могут быть разделены без
того, чтобы не нанести ущерб как искусству, так и жизни» и «Когда художники говорят о природе, они
всегда, ясно не сознавая этого, подразумевают идею». Следовательно, искусство настолько полностью
существует в «идее», что в том, что художник называет природой, оно — субстанция, собственно
имеющееся в виду; и это возможно потому, что оно изначально едино с природой, потому, что оно как
бы впитало в себя природу, и потому, что жизнь, разделяющая судьбу искусства, состоит в этой
ассимилированное™ идеи и природы.
Исходный пункт (лат.). Конечный пункт (лат.).
==258
Это позволяет также избегнуть опасности, связанной с самовластностью искусства, того, что мы выше
назвали артистизмом, заключающимся в том, что автономия искусства переходит в деспотизм, что
высокомерие изолированного понятия искусства низводит всю действительность и природу как бы до
существования второго класса. До какой бы суверенности ни поднималось это понятие у Гёте, это
происходит лишь в направлении изначального роста из единого корня с природой. Поскольку искусство
при всей абсолютной самостоятельности его формы черпает свой смысл из созерцаемой и духовной
сущности природы, поскольку оно достигает высоты, которую оно занимает вне природы, только
исходя из природы и сохраняя ее глубокую истину как собственную, — Гёте наделяет его удивительной
скромностью, глубоким сознанием отведенного ему места во всеобъемлющем бытии. «Человек, —
говорит он через десять лет после путешествия в Италию, — не должен пытаться быть равным Богу,
ему надлежит совершенствоваться как человеку. Художник должен стремиться создать не произведение
природы, а совершенное произведение искусства». Эта параллель достаточно ясна: творение природы
остается недостигаемо высоким, но если искусство не соревнуется с ним ни в смысле натурализма, ни в
смысле гордого в своей абстрактности артистизма, оно может достигнуть в себе абсолютного, не
умаляемого абсолютностью природы совершенства.
Это находится в легко ощутимой связи с еще более глубоким напряжением между основными
элементами, которое проступает в более поздние годы жизни Гёте. Что идея присутствует в явлении,
созерцаема в нем, что природа в ряде случаев позволяет наблюдателю лицезреть неприкрытыми ее
тайны, что за феноменами нет ничего, а они сами и суть «учения» — таково вневременно
принципиальное в мировоззрении Гёте, его «идея». Однако у него, особенно в преклонном возрасте,
встречаются и такие изречения: «Ни одно органическое существо не соответствует полностью лежащей
а его основе идее». И в очень преклонном возрасте он говорит, что отнюдь не находит природу
«прекрасной во всех ее проявлениях: она не всегда располагает условиями для того, чтобы полностью
выявить свои намерения»; в качестве примера он указывает на многочисленные искажения, которые
может претерпеть дерево из-за неблагоприятных условий местности. Природа, правда, покоится в Боге,
но божественный принцип все-таки в явлении «стеснен», все-таки возможны деяния, происходящие
«без Бога», и идея «всегда привходит в явление, как чужой гость». «Идею
==259
невозможно изобразить в опыте, ее едва можно обнаружить; тот, у кого ее нет, нигде не увидит ее в
явлении». «Между идеей и опытом как будто существует пропасть, преодолеть которую мы тщетно
пытаемся, напрягая все наши силы. Тем не менее мы вечно стремимся одолеть ее с помощью разума,
рассудка, воображения, веры, чувства, иллюзии, а если нам ничего другого не остается, — с помощью
глупости». И в конечном итоге Гёте распространяет это и на этическую сферу; так, в 75 лет он говорит о
деятельности Байрона в Греции и о его смерти: «Беда в том, что люди, столь преисполненные высокими
идеями, обязательно хотят осуществить свой идеал. Но это ведь невозможно, идеал и обыденная
действительность должны оставаться строго разграниченными». Наряду с последним и, собственно,
абсолютным принципом гётевской картины мира — единства полюсов, «вечно единого, многообразно
обнаруживающегося», «покоя в Господе», который соединяет все стремления, заблуждения и разрывы,
«божественной силы, всюду приводящей к развитию, вечной любви, повсюду действенной», — наряду
с этим принципом в мировоззрении Гёте присутствует и дуалистический принцип, который по
сравнению с первым находится в известной степени в тени и проявляется лишь в отдельных
высказываниях о несоответствии между познаваемой в опыте действительностью и идеей. Ощущение
этого глухого сопротивления реального мира, к которому и мы принадлежим, высшему и абсолютному,
откуда он черпает все свое содержание и ценность, отражается в чувстве, часто им выражаемом, как,
например, в следующей фразе: «Идея, вступая в явление, каким бы то ни было образом, всегда
вызывает опасение, известную робость, смущение, неприязнь, против чего человек так или иначе
занимает оборонительную позицию». О прафеноменах, открытие которых ведь сначала его столь
воодушевляло — ибо он вообще говорил о своих естественнонаучных открытиях с такой радостью и
гордостью, как ни об одном из своих художественных произведений, — он замечает в том же смысле,
что их обнаружение связано с известным чувством страха и боязни. Подтвердить связь обоих
феноменов гётевского духа цитатой я, правда, не могу. Однако это своеобразное чувство страха при
обнаружении идеи, как будто нас при этом подавляет нечто, движущееся с непонятной силой из
чуждого нам мира, представляется мне основанным на вышеуказанной констелляции: то, явлению чего
действительность сопротивляется, что она показывает лишь в виде намеков издали, становится тем не
менее внезапно созерцаемым; человеческая душа всегда
==260
испытывает один из величайших страхов, видя осуществленным то, что должно мыслиться ею как
логическое противоречие. Здесь перед нами одна из самых темных сторон гётевского мировоззрения,
наименее сведенная к единой основе и ясному выражению. Очевидно, он столкнулся в метафизически
ценностной области с трудностью, принципиально угрожающей всякому монизму; эта трудность
состоит в том, что нашим мыслительным категориям не дано выводить различную протяженность и
множественность бытия из «одного», абсолютно единого принципа. По самой природе нашего духа нам
нужна по крайней мере двоичность изначальных элементов, чтобы было достигнуто какое-либо
порождение, чтобы как реально, так и логически стало понятным множественное, иное, ставшее.
Абсолютное единство неплодотворно, мы не можем понять, почему это одно, если кроме него ничего
нет, должно создать второе и третье, причем именно это и именно в этот момент. Поскольку речь идет
только о бытии, Гёте в своем пантеизме избегает этой трудности, представляя себе божественное
единство как живое. Жизнь, святая в целом, есть, в самом деле, принцип, созидающий из самого себя;
однажды возникнув, организм растет, формируется и развивается по чисто внутреннему закону, исходя
из единства инстинкта, нуждающегося в другом разве что как в материале. Поскольку Гёте постигал
мир как организм, он преодолевал рифы своего прежнего пантеизма следующим образом: абсолютное
единство есть нечто совершенно недифференцированное, бесформенное, вечно неизменное; так же как
множество органов, расходящееся в различных ответвлениях развитие живого существа не
противоречит его единству, а соответствует ему, и живой мир может быть многообразно
сформированным, бесконечно дифференцированным и все-таки