жизни как таковой. Но сама жизнь стремится неустанно вперед, и в своем беспокойном ритме,
в каждом новом содержании созданных ею форм она вступает в контраст с постоянством бытия этого
содержания и его претензий на вневременность. Жизненные силы то в медленном, то в ускоренном
темпе разрушают каждое осуществленное культурное явление. Как только оно достигает полного
развития, в его недрах начинает формироваться следующее, предназначенное в короткой или
длительной борьбе заменить первое.
Предметом истории в самом широком смысле является эволюция культурных форм. Таков круг
внешних явлений, изучением которых ограничивается история как эмпирическая наука, выясняющая в
каждом отдельном случае конкретных носителей этой эволюции и причины последней. Скрытый смысл
упомянутой эволюции заключается в том, что жизненная стихия, беспокойная в своем вечном
движении, ведет постоянную борьбу с продуктами собственной деятельности, отверделыми ее
остатками, противящимися ее напору. Но так как ее внешнее бытие может осуществляться лишь в
определенных формах, то весь этот процесс представляется нашему сознанию как процесс зримого
вытеснения старых форм новыми. Непрерывная изменчивость содержания отдельных культурных
явлений и даже целых культурных стилей есть осязаемый результат бесконечной плодовитости жизни,
но одновременно и манифестация того противоречия, в каком неизменно находится вечное становление
с объективной значимостью и самоутверждением форм. Жизнь движется от смерти к бытию и от бытия
к смерти.
Такой характер исторического культурного процесса впервые был зафиксирован на материале
наблюдений над историей мирового хозяйства3. Было отмечено, что экономические силы каждой эпохи
создают формы производства, им соответствующие. Рабовладельчество и цеховой порядок,
крепостничество и свободная продажа наемного труда и любые другие формы трудовой организации в
исторический момент своего образования являлись адекватным выражением того, к чему данная эпоха
стремилась и что для нее было достижимо. Однако в узких рамках действовавших норм и ограничений
произрастали новые экономические силы, которые, не вмещаясь в поставленные им пределы, свергали с
себя, то в медленно протекающих, то в бурмых революциях, растущий гнет застывших форм, стремясь
заменить их другим способом производства,
==495
более соответствующим характеру этих новых экономических сил. Однако способ производства сам по
себе как форма не обладает достаточной энергией, чтобы вытеснить другой, отживший способ
производства. Сама жизнь — в данном случае в своей экономической структуре — с ее бурным
стремлением вперед, с ее изменчивостью и дифференциацией — единственный источник сил для всего
движения, но сама по себе она бесформенна и только через оформление обращается в феномен. Тем не
менее эта форма, будучи по самой своей сути именно формой, в момент своего зарождения претендует
на существование, независимое от пульсации самой жизни. Это более заметно в сферах чистой
духовности, чем в экономике, и потому жизнь сразу становится к ней в скрытую оппозицию, внезапно
проявляющуюся в разных областях нашего бытия и наших действий. Все это может в конце концов
обратиться в общий недуг культуры, когда жизнь ощутит чистую форму как нечто навязанное ей извне
и обнаружит стремление разрушить форму как таковую, поставить самое себя на ее место, чтобы
проявить всю полноту собственных сил в их непосредственной чистоте. Тогда познание, оценки и
явления будут казаться только неизбежными откровениями. Сейчас мы переживаем этот новый фазис
старой борьбы — борьбы не только живых, жизнеспособных форм против старых, отмерших, но борьбы
жизни против самого принципа форм. Моралисты, ценители доброго старого времени, люди строгого
чувства стиля по сути совершенно правы, жалуясь на прогрессирующую «бесформенность»
современной жизни. Однако они обыкновенно не замечают того, что происходит не только нечто
достойное сожаления — отмирание традиционных форм — и что причиной смены этих форм является
безусловно положительный инстинкт жизни. Но так как весь этот процесс, вследствие своей
всеобщности, еще не доходит до той степени концентрации, при которой начинается новое
формотворчество, то недостаток этот обращается в принцип, в борьбу против формы только потому,
что она форма.
Подобное, пожалуй, возможно только в такую эпоху, когда культурные формы представляются
исчерпанными, выглядят истощенной почвой, отдавшей все, что можно было дать, покрытой плодами
прежней своей производительной силы. Обыкновенно полагают, что такой кризис имел место в XVIII
столетии, но, во-первых, он наблюдался в течение значительно более протяженного промежутка
времени, с эпохи английского Просвещения XVII в. до Французской революции, а во-вторых, за
каждым новым переворотом стоял совершенно новый, вполне
==496
определенный идеал — освобождение личности, господство разума над жизнью, прогресс человечества
на пути к счастью и совершенству. А из этого идеала возникали очертания новых, подспудно
подготовленных к появлению культурных форм. Никакого вырождения культуры, хорошо знакомого
нам, старикам, наблюдавшим нарастание этого недуга, не происходило; в конце же концов этот недуг
обострился настолько, что ни одна из новых форм уже не вступает в борьбу со старой, а жизнь во всех
ее областях бунтует против самой необходимости быть втиснутой в какие-либо жесткие, устойчивые
формы.
Предвестником этого состояния уже несколько десятилетий тому назад явилось то обстоятельство, что
самому понятию жизни в философском истолковании мира стали придавать все возрастающее значение.
Чтобы определить настоящее место этого явления в совокупности гуманитарно-исторического порядка,
я начну издалека. В каждой большой культурной эпохе, имеющей свои типичные черты, можно уловить
одну центральную идею, из которой проистекают все ее духовные движения и которая как будто
является их конечной целью. Пусть дух времени господствует абстрактно даже над этим понятием или,
напротив того, является идейным фокусом для всех движений эпохи, их смысл, их истинное значение
для интеллектуальной жизни можно постичь лишь на известном историческом отдалении от них.
Каждая такая центральная идея естественно разбивается на бесконечные варианты, встречает
противоположные токи мысли, но тем не менее она остается «властителем дум» для каждой данной
эпохи. Ее легко открыть и там, где высшее бытие, абсолют и метафизика действительности сливаются с
абсолютными требованиями к нам самим и к миру. В этом, конечно, заключается логическое
противоречие: то, что само по себе есть непреложная реальность, не нуждается в предварительной
реализации, и относительно несомненного бытия, очевидно, нельзя сказать, что оно сначала должно
быть, но всякое мировоззрение на известной высоте не смущается подобными логическими
трудностями, и там, где встречаются обычно чуждые друг другу бытие и долженствование, можно с
уверенностью сказать, что именно здесь — центральная точка всей системы мира4. Я только вкратце
укажу, что именно для крупнейших эпох является такой центральной идеей. Для классического
греческого мира это была идея бытия, единого субстанциального, божественного, отнюдь не
пантеистически бесформенного, но данного и воплощенного в пластические формы. На ее место
христианское средневековье поставило
==497
понятие божества, источника и цели всей действительности, неограниченного властелина
человеческого существования, однако требовавшего свободного повиновения себе и преданности. С
эпохи Возрождения это высшее место в интеллектуальной жизни стало постепенно занимать понятие
природы. Она представлялась, с одной стороны, безусловным, единственно сущим и истинным, а с
другой — идеалом, который необходимо предварительно создать и осуществить, что в первую очередь
относится к области художественного творчества, для которого единство сокровенной сущности жизни
и высших ее ценностей — необходимое условие существования. XVII столетие концентрировало
мировоззрение вокруг понятия законов природы как единственно непреложной данности, и век Руссо
сконструировал на этой основе «природу» как идеал, абсолютную ценность, мечту и требование жизни.
Вместе с тем в конце эпохи преобладающее значение получает центральное понятие личного Я,
наделенного душой, и, с одной стороны, все бытие выступает как творческое представление
сознательного Я, а с другой стороны, утверждение этого Я как личности, индивидуальности
представляется абсолютным нравственным постулатом и, даже больше того, — метафизической целью
мира. Весь XIX век при разнообразии своих духовных движений не выдвинул такой всеобъемлющей,
господствующей идеи. Ограничиваясь исключительно человеком, XIX век создал понятие общества как
подлинной реальности жизни, а индивидуум стал рассматриваться как простой продукт скрещения
социальных сил или как фикция, подобная атому5. С другой стороны, именно теперь выдвигается
требование растворения личности в обществе, так как подчинение ему есть нечто абсолютное,
заключающее в себе нравственное и всякое иное долженствование. Лишь на пороге XX столетия
широкие слои интеллектуальной Европы стали объединяться на новом основном мотиве
мировоззрения: понятие жизни выдвинулось на центральное место, став исходной точкой и
одновременно местом встречи, слияния действительности и всех оценок — метафизических,
психологических, нравственных и художественных.
Какие отдельные явления этого общего уклона новейшей культуры находят благотворную почву в
многообразной «метафизике жизни», чем объясняются их конфликты и трагедия, мы скажем в
дальнейшем. Необходимо, однако, указать на то, как неожиданно подтвердилось мировое значение
понятия жизни уже тем, что на нем объединились великие антагонисты Шопенгауэр и Ницше6.
Шопенгауэр — первый философ Нового
==498
времени, который не задавался вопросом о содержании жизни, идеях и состояниях, а размышлял
исключительно о том, что такое жизнь и каково ее значение как жизненной стихии. То обстоятельство,
что он не пользуется этим выражением, а говорит исключительно о воле к жизни или о воле вообще, не
должно нас смущать. «Воля» — его ответ на вопрос о значении жизни как таковой, вне всякого
спекулятивного выхождения из ее стихии. А это значит, что жизни недоступны никакой смысл и цели
вне ее самой, ибо она повсюду сталкивается с проявлением воли в самых разнообразных видах.
Именно вследствие метафизической сущности жизни, заключающей ее только в своих собственных
пределах, всякая цель может вызвать в ней только разочарование и бесконечные иллюзии. Ницше,
исходя также из понятия жизни как единственной субстанции возможного содержания, видел ее смысл
и назначение исключительно в ней самой, в постоянном подъеме ее творческой волны, в ее стремлении
к полному проявлению сил, к красоте, и в том, что она растет количественно, бесконечно увеличиваясь
в своей ценности. И как бы ни был глубок не поддающийся разумному объяснению контраст между
пессимизмом и радостным утверждением жизни, обоих мыслителей занимает один вопрос, постановка
которого отличает их от всех прежних философов: что значит жизнь и какова ее ценность? Задаться
вопросами о познании, морали, личности, разуме, искусстве и Боге, счастии и страдании они могли
только тогда, когда для них разрешена была первая загадка: решение ее заранее определяет весь
дальнейший ход их мысли. Только самое понятие жизни придает всему смысл и меру, положительную и
отрицательную ценность. В понятии жизни пересекаются два противоположных направления мысли,
определяющих основные грани современной жизни.
Я попытаюсь теперь на примере некоторых явлений новейшей культуры — какой она складывалась до
1914 г. — показать решительное ее отклонение от прежних путей, когда жажда новых форм разрушала
старые. Ныне же главный движущий мотив этой новейшей культуры состоит в принципиальной вражде
против всякой формы вообще; причем мотив этот остается в силе даже в тех случаях, когда сознание —
будь то мнимо или реально — движется к рождению неких новых образований7. Быть может, это только
иное выражение того негативного обстоятельства, что в течение последних десятилетий мы живем уже
вне всякого объединения какой-либо идеей, даже более того, — вне всякого господства идеи в
противоположность
==499
средневековью, имевшему свою церковно-христианскую идею, и Возрождению, видевшему в
завоевании земной природы ценность, которая не нуждается ни в каком признании со стороны
трансцендентных сил, или эпохе Просвещения XVIII столетия, жившей идеей всеобщего человеческого
счастья, основанного на господстве разума, или великой поре немецкого идеализма, которая
преобразила науку веянием художественной фантазии, а искусству стремилась научным познанием дать
широкую космическую основу. Если задать вопрос современному представителю образованных кругов,
под господством какой идеи он собственно живет, таковой, наверно, ответил бы какой-нибудь
специальной ссылкой на