и я вижу основание для этой родственности только в той своеобразной их отдаленности от
осуществленной целостности жизни, которую дает владение. Для стремления, как и для покорности,
время в значительной степени — хотя и в совершенно различном значении — остановилось; в том и
другом случае душа переходит в область по ту сторону обусловленности временем (как в одном аспекте
это выражает Гёте в следующих словах: «То, чем я владею, я вижу будто вдали,/А что исчезло,
становится для меня действительностью»); этим душа создает также форму, предшествующую
художественному отношению ко времени, в виде отступления от подлинно полной жизни,
заключенного в обоих аффектах, уводит их в сферу, предшествующую искусству. Однако под этой
кажущейся внешней непрерывностью происходит радикальный поворот: в действительном
переживании стремление и покорность возникают потому, что мы отдалены от интенсивной
непосредственности жизни; в лирическом искусстве, наоборот, эти аффекты предпочитают именно
потому, что они дают нам художественно требуемую дистанцию. Аффект, который жизнь создает как
действие неприкасаемости, дистанцирования, становится центром, ибо он в наилучшей степени
соответствует условиям искусства.
Дистанцирование составляет и в другом отношении точку поворота между эмпирической жизнью и
поэтической идеальностью. Давно замечено, что люди и события прошлого особенно охотно
используются поэтами в эпосе и драме. В самом деле, уже то, как нам представляется прошлое, является
формой, предвосхищающей искусство: свобода от всякого практического интереса, возвышение
сущностного и характерного, оттесняющего исчезающую незначительность, сила, которую
==64
здесь осуществляет дух — иначе, чем по отношению к непосредственной действительности — в
упорядочении и образном оформлении материала, — все эти черты воспоминания о прошлом
становятся созидателями сущности искусства, как только они, в свою очередь, адаптируют для себя
данный материал. Это происходит также, только менее абсолютно, в истории как научном
формировании образа. И в ней пережитый материал происходившего формируется посредством таких
категорий в идеальное потустороннее жизни образование, но в истории содержание предъявляет еще
большие требования, чем в искусстве к сформированному в конечном итоге результату; таким образом
история находится в качестве своего рода перехода между пережитым — содержащим эти категории в
эмбриональном состоянии — воспоминанием и (исторической) поэзией. Отношение между историей и
искусством обычно понимают так, будто художественные формы и качества даны сами по себе и затем
используются для наброска исторической картины. Даже если психологически и в соответствии с
развитием обеих областей это таким образом происходит, то идеальное сущностное отношение
движется в обратном порядке. Ибо здесь имеется в виду не только история как методическое научное
исследование, а ее предтеча, который, правда, подготавливает ее формы: почти беспрерывно
проходящее через всю нашу жизнь представление о пережитом или сообщенном нам прошлом в
замкнутых картинах. И это постоянное переживание не предполагает искусство, а непосредственно
формируется теми категориями, которые находятся внутри жизни, служа ей и являясь фрагментарными;
но по мере того как они становятся центрально определяющими и подчиняют себе материал, они
создают область искусства как таковую. Рассмотренное в этом глубоком пласте, не искусство
оказывается средством истории, а наоборот, история по своим необходимым свойствам является второй
предваряющей формой искусства, первой его предваряющей формой является возникающее в жизни
воспоминание о прошлом.
Если представлять себе отношение жизни и искусства таким принципиальным образом, примиряется
противоположность между мотивами или структурами, которая вообще грозит сущности идеи
внутренним противоречием. Мы можем — с большим или меньшим историко-психологическим
совершенством — проследить развитие искусства, как и науки и религии, из процесса природной
эмпирической жизни или внутри нее; из неидеальных образований в незаметных переходах
==65
возвышаются идеальные; феномены как таковые как будто не ведают абсолютно твердого отделения,
точки принципиального поворота. И все-таки мы считаем, что такая точка именно в принципе
существует, что искусство вообще выводит свою идею, свой смысл и свое право именно из того, что
оно есть другое по отношению к жизни, освобождение от ее практики, ее случайности, ее течения во
времени, ее бесконечного сцепления целей и средств. Если мы поймем, что во всем этом все-таки
действуют формы, которые из их положения как средств, как переходных пунктов надо только
переместить в другое положение, где они выступят как собственные ценности, как автономные и
ведущие к окончательным образованиям силы, чтобы возникли идеальные образования, то оба
требования будут удовлетворены. Ибо теперь внешне речь идет только о том, чтобы всегда
существующие и в различных мерах действующие способы формообразования стали единственно
господствующими; отсюда становится понятным, что границу между жизненным образом и образом
художественным как данностями не всегда можно точно провести, что кое-где они переходят друг в
друга, что, например, повседневная речь незаметно переходит в поэзию, а эмпирическое созерцание —
в художественное. Но именно потому, что существенная разница заключается в интенции, в том,
предстают ли эти формообразования как средство для материала жизни и ее безграничного потока или,
наоборот, в качестве самостоятельных ценностей вводят этот материал в себя и тем самым придают ему
окончательный образ, — именно поэтому различие между природной действительной жизнью и
искусством по своему смыслу абсолютно радикально. Поскольку весь процесс в обоих случаях придает
материалу определенные формы и все различие вращается вокруг вопроса, что следует считать
средством и что конечной ценностью, следовательно, вопрос этот по своему характеру чисто
внутренний и выражается только в том, что формы переходят из случайного, фрагментарного,
беспорядочно перемешанного в нечто господствующее, полное, завершающее, —то непрерывность
явлений больше не противоречит неопосредствуемому повороту их смысла; именно в единении обоих
выражает себя структура этого отношения.
Это объясняет также, почему мы в великом произведении искусства всегда ощущаем нечто большее,
чем просто произведение искусства. Если художественные формы происходят из движения и
продуктивности жизни, то в каждом отдельном случае они будут действовать тем сильнее,
значительнее, глуб
==66
же чем сильнее и шире жизнь, из которой они вышли. Правда, необходимое опосредствование есть то,
что мы называем талантом: то, что эти формы не только отданы служению жизни, но могут
посредством индивидуальной силы вообще совершать поворот к самовластному формированию
материала мира. Однако при равной мере этого специфического таланта решающим является то,
насколько интенсивна и богата вошедшая в эти формы жизнь. Она теперь не протекает больше через
них, стремясь к своим собственным практическим целям, она остановилась в этих формах, как бы
перенесла на них свою силу, и теперь они вместе с ней и по ее мере действуют в соответствии с ее
собственным законом. Если же служащая основой жизнь слаба и узка, то возникают явления чисто
формальной артистичности и пустого технического совершенства. В первом же случае возникает
впечатление, что общее значение произведения не исчерпывается его чисто художественной ценностью,
что над ней стоит и воплощается в слова нечто более широкое и глубокое. Если сказанное здесь
правильно, то это впечатление указывает не на дуализм действующих факторов, а на их единую
рядоположность. Жизнь с ее биологическим и религиозным, душевным и метафизическим значением
воздействует на произведение, не находясь по ту сторону художественных форм, эти формы суть
формы самой жизни, которые, правда, эмансипировались от жизни как телеологически протекающей,
но сохраняют динамику и богатство именно этой жизни в той мере, в какой она ими располагает. То
большее-чем-искусство, которое присутствует в каждом великом искусстве, проистекает из того же
источника, из которого оно вышло как чисто идеальное, свободное от жизни образование. В возникшие
из него формы, даже если они действуют в совершенно объективном, независимом собственном
смысле, жизнь все-таки привносит свой характер и вместе с тем позволяет им определять ее, так что она
как бы пребывает по эту и по ту их сторону; она с таким же правом обретает в них вечность, как они в
ней жизненность.
В вопросе об образовании религиозного «мира» я здесь ограничусь указанием единственного ряда
развития, в рассмотрении которого я могу не касаться всех вопросов, связанных с «сущностью»
религии. Лишь одно следует твердо установить, — что религия есть отношение человека — независимо
от того, к каким метафизическим связям оно принадлежит, как оно направлено на трансцендентность и
как определено ей. Существует бесчисленно множество частично внутренних душевных,
==67
частично межиндивидуальных отношений к жизни, которые непосредственно сами по себе имеют
религиозный характер, ни в коей степени не будучи обусловлены или определены сложившейся
религией; слово «религиозно» может быть применено к этим жизненным отношениям только если
обратиться к ним взором от уже ведомой религии и ощущать в них, самих по себе не религиозно, а
чисто витально настроенных, характерные для религиозности черты. Когда мы в эмпирической жизни
«верим» в человека, когда мы по отношению к родине или к человечеству, к «высокой» или любимой
личности ощущаем своеобразное сочетание или напряжение смирения и возвышенности, готовности
отдаться и желания, Дистанции и слияния, когда мы в сущности одновременно чувствуем себя все
время брошенными и защищенными, зависимыми и ответственными, когда смутное стремление и
недовольство всем единичным переполняет нас изо дня в день, — тогда по мере того как эти состояния
и аффекты освобождаются от служащего их причиной земного материала, становятся в известной
степени абсолютными и сами создают свой абсолютный предмет, возникает религия. Конечно, и это
происходит психологически в незаметных переходах, но в конечном итоге и в сущности Бог есть «сама
любовь». Он абсолютно внутренний предмет веры и стремления, надежды и зависимости; Он не есть
нечто, единства с чем и покоя в чем мы жаждем; но когда эти страсти становятся в понимании земной
жизни беспредметными, излучаются в бесконечность, мы называем их предмет и абсолют, к которому
они посылают свои лучи, Богом. Быть может, здесь более совершенно, чем где бы то ни было,
совершился поворот вокруг форм, который создает в себе жизнь, чтобы непосредственно придать своим
содержаниям связь и тепло, глубину и ценность. Но теперь эти формы стали достаточно сильны, чтобы
не нуждаться больше в определении этими содержаниями, а в полной чистоте определять саму жизнь;
теперь созданный ими самими, соответствующий их более не ограниченной мере предмет может взять
на себя управление жизнью.
В большинстве известных нам религий все религиозное поведение —жертвы, культ, деятельность
священнослужителей, молитвы, празднества, аскеза и т.д. имеют один-единственный смысл — обрести
милость богов, будь то в земной жизни или в потустороннем мире. Как бы ни отличалась эта
религиозность по настроению, формам, технике от других телеологических мероприятий, в последнем
принципе она координируется с ними, пуповина, связывающая ее с жизнью, которая ее породи
==68
ла не перерезана, и какой бы глубоко внутренней, сублимированной, фантастической ни была «польза»,
предоставляемая религиозным поведением, оно остается в витально-телеологической связи. То, что мы
с удивлением и иногда с почтением воспринимаем в этнологическом и часто в античном мире,
насколько плотнее, вплоть до непрерывности, жизнь там заполнена религиозными отправлениями, —
эта количественно невероятная заполненность жизни религиозными представлениями связана с тем, что
религия еще не обрела там своего совершенно чистого для себя бытия по отношению к жизни с ее
повседневными желаниями и интересами; впрочем, после того как это произошло и религия обрела
свой собственный автономный смысл, она вновь возвращается в жизнь. Жизнь органически создала ее
как одну из своих форм, но к определению этой формы с самого начала относится то, что она
посредством радикального поворота выходит из витальной связи, чтобы обрести центр и смысл в себе
самой и лишь таким образом сделать возможным подчиненный идее религии единый сам себя несущий
мир. Утверждение, что боги — только