абсолютизации эмпирических относительностей, остается
просветительской банальностью до тех пор, пока оно должно представлять собой суждение о сущности
самого божественного. Если же задать вопрос о пути человека к Богу — в той мере, в какой он
проходит в человеческой религиозной плоскости, — то его решающий поворотный пункт
действительно есть освобождение форм внутренней жизни от их телеологических содержаний, их
абсолютизация; предмет, который они создают себе в этом чистом само-бытии, может быть только
абсолютным, идеей абсолюта. Вопрос о его бытии и его предполагаемых определениях остается
открытым, так же, как тот, не следует ли считать такие отдельные определения остатками, которые эти
формы приносят из своих эмпирических связей и от которых они еще не сумели освободить царство их
себе самой принадлежащей идеальности.
Я начал исследование с установления, что «мир» есть форма, посредством которой мы заключаем в
единство совокупность — действительно или по своей возможности — данного. В зависимости от
высшего принципа, под властью которого это единение совершается, из одинакового материала
возникают многообразные миры: мир познания, искусства, религии. Однако в словоупотреблении
понятие «мир» применяется не только к тем сферам, которые по своей идее ничего не оставляют вне
себя. И именно формальный характер понятия вполне оправ
==69
дывает, что ему можно подчинять и относительные целостности меньшего объема при условии, что
функцию единения их осуществляет высшее понятие. Так мы говорим о мире права, хозяйства,
практической нравственной жизни и т.д. Этим для известных содержаний существования объявляется
замкнутость посредством единого общего смысла, автономия и внутренняя самоответственность,
которая превращает каждый из этих миров в формальную аналогию в уменьшенном размере
всеобъемлющему миру. Он и является таковым в той мере, в какой он может обрести свою
самодостаточность и объективное собственное значение лишь посредством такого же поворота оси,
проходящего между жизнью и идеей. Материал всех этих миров возникает в связях жизни посредством
ее органических сил и ее более или менее телеологических оплетающих все необходимостей, и эту роль
он играет в целостной жизни в совершенно определенных, характерных формах, через которые все
время проходит его витальное значение. Однако миры освобождаются от этого, получают ценность,
которая относится только к ним и последней инстанцией которой является их собственный смысл, и
вбирают в себя силы и содержания, пульсирующие в остальной жизни. Теперь они, в свою очередь,
выступают формирующими материал жизни, в той мере, в какой он им близок, и его становление миром
соответственно их руководящей идее предстает теперь как его окончательная цель; с оговоркой, что эти
в принципе завершенные миры могут так же, как в тех величайших случаях, вновь погрузиться в
течение и развитие жизни. Я попробую в немногих чертах показать действие этого принципа для
нескольких частичных целостностей, сначала для мира права.
Не вызывает сомнения, что поведение, которое мы определяем как соответствующее праву и требуемое
правом, в своих существенных чертах обнаруживается уже в тех обществах, в которых понятие права и
лишь посредством него возможных институтов еще не разработано. Для самосохранения группы это
должно быть достигнуто либо инстинктивно и вследствие само собой разумеющегося обычая, либо под
угрозой наказания. Что такое отношение между социальным целым и индивидом ощущалось как
«право» в смысле правильного, оправданного, допустить можно. Однако это требование возникало не
из «права» как потусторонней реальности идеи, оно и его соблюдение были функциями
непосредственной жизни, к целям которой группа, пусть даже странными путями, шла. В этом
переплетении разных сторон жизни не должно вводить в заблужде
==70
ние что подобные веления и запрещения большей частью, даже, вероятно, в своей преобладающей
части, санкционированы религией. Ибо религиозные потенции таких примитивных обществ, тотем,
поклонение предкам, фетиш и наполняющие все пространство духи сами являются элементами их
непосредственной жизни; даже бог более развитого представления еще долго остается членом группы.
Именно потому, что в норме «правильного» поведения все впоследствии дифференцированные
санкции, нравственные и правовые, религиозные и конвенциональные, еще не разделены, эта норма, и
следование ей в фактически происходящем процессе жизни, органична и солидарна, выступает как одна
из его функций. Место «права» в совсем иной плоскости. Как только оно сложилось, какими бы
«целесообразными» ни были его содержания (которые в этом смысле включают в себя его формы), —
не это теперь составляет смысл их осуществления, а то, что они суть право. Оно уже больше не
средство, не техника, которая заставляет забывать о ее конечной цели; продолжающееся сознание его
целесообразности настолько не снижает новую абсолютность требования права как такового, что это
требование сохраняется даже при сознательном отрицании его целесообразности: fiat justitia, pereat
mundus*. К парадоксам, уходящим в глубочайшую основу духовных миров, относится то, что
действующая фактичность категории права, развивавшаяся в жизни и из нее, с того момента, как она
определяет собой жизнь, утверждает ценность своего объективного существования вплоть до отрицания
жизни. Конечно, можно говорить об общественной «цели права». Однако она касается лишь его
содержательных определений и того факта, что для них существует вообще санкционированная форма
принуждения. Ибо то и другое, возникшее из телеологии общественной жизни, обще для всех стадий
развития. Что же касается внутреннего сущностного смысла, то в них обнаруживается радикальный
поворот. Как только мы говорим, что существует подлинное «право», т.е. такое, которое должно
соблюдаться, потому что оно право, всякая телеология отпадает: право как таковое есть самоцель, что
является лишь не вполне ясным выражением того, что у него именно нет «цели». Непрерывность в его
содержаниях, его санкционированности, его социальной пользе не должна скрывать этот
принципиальный поворот. Очень характерно, что примитивное право всегда носит характер уголовного.
Идея объективного по
*
Да свершится правосудие, если даже погибнет мир (лат.).
==71
рядка, каждое эмпирическое отношение которого есть лишь регулированные им часть и пример,
вначале еще очень далека. Даже такая простая норма, как необходимость возвращать долг, выступает
вначале не как объективное требование справедливости, не как должная реализация ценностной логики,
— за отказ от уплаты должник карается как за субъективное недозволенное действие. Еще в позднем
римском праве сохранились следы этого, ибо при некоторых чисто частноправовых исках приговор
требовал не просто возмещения суммы, о которой шла речь, но объявлял о позоре осужденного. Вместо
принципа, требующего выполнения договора, при котором стороны являются носителями прав и
обязанностей, а в остальном остаются совершенно вне сферы внимания, так что процесс может
рассматривать только заключенный договор, — вместо этого действует значительно более
непосредственный, более имманентный жизненным сплетениям импульс, требующий, чтобы
совершающий неправовые действия был осужден. С этим тесно связано, что право в начале своего
развития было в сущности направлено на сохранение «мира» и прежде всего на предотвращение для
общности угрозы индивидуального насилия и не менее насильственной индивидуальной защиты:
действие права как орудия мира заслоняло — так это выражали — его действие как орудия
справедливости. Общность хочет жить, и, исходя из этого желания и в качестве его средства, она
создает формы, регулирующие поведение отдельного человека. Это еще полностью остается в
телеологии общей жизни, совершенно так же, как поведение в индивидуальной жизни регулируется
ради ее телеологии, причем и здесь часто посредством принуждения, которое центр личности
осуществляет по отношению к периферическим отдельным импульсам. Право состоит здесь в форме
жизни, сколь оно ни сверхиндивидуально, оно — в крайнем выражении этой интенции — имманентное
действие телеологии жизни внутри ряда ее технических средств;
отсюда право переходит в форму идеи, без того, чтобы в феномене при этом что-либо должно было
изменяться: разница лишь в том, что раньше справедливость была хороша, поскольку она служила
жизни, теперь же жизнь хороша, поскольку она служит справедливости.
С какой решительностью право поднимается на собственную основу, освобождаясь от переплетения
всей движущейся жизни, показывает его отличие от нравов и обычаев, с которыми оно сначала было
соединено; или, вернее, в начале всего высшего социально-практического развития повсюду как будто
стояла общая
==72
норма, недифференцированное сознание того, что вообще должно быть, что «в порядке вещей»,
конечно, в религиозной окраске, и оно лишь постепенно распадалось на отдельные образования –
обычай, право, моральность личности.
Однако обычай долгое время остается связанным с действительностью жизни, в телеологических
рамках которой сложилась эта общая императивность. Нравы и обычаи связаны с субъектами, которые
живут соответственно им. Их можно, конечно, мыслить и абстрагированными от субъектов как
выражение анонимного формализма, но в этой идеальной самостоятельности они не имеют подлинного
смысла; в качестве принципов они также значимы только пока люди, хотя и при наличии исключений,
действительно живут соответственно им. Нравы и обычаи не опираются сами на себя и не покоятся на
идеальной, независимой от жизни основе, а остаются неразрывно связанными с состоянием и целью
жизни. В повороте к идее, который создал форму самостоятельного единого «мира» и осуществил
право, они не участвовали. Они продолжают служить жизни, по отношению к которой право — по
своей идее — стало суверенным. Не следует только забывать, что право, автономное и
жизнеопределяющее по своей идее, все-таки может быть также объято жизнью.
Даже в области экономики, что, правда, заметно для дифференцирующего взора только в больших
сдвигах и маскировках, сфера объективного региона, ставшего единым посредством понятия,
освободилась в принципиальном повороте от исконной связи с жизнью, из которой возникла его форма.
Нет другого практического комплекса, столь тесно связанного с первичными процессами жизни, столь
прикованного к ее ежедневно предъявляемым требованиям, как хозяйственный комплекс. Голод и
другие потребности создали формы их удовлетворения, и даже самая богатая и рафинированная
многообразность этих форм имеет только один смысл: по-возможности целесообразно удовлетворить
эти потребности. Что при этом экономика и ее промежуточные ценности, особенно деньги, могут
психологически превратиться в дефинитивные своеобразные цели, не означает, как уже было указано,
принципиального изменения; все остается в той же плоскости, меняются лишь психологические
акценты. Но полный поворот, благодаря которому хозяйство действительно становится миром для себя,
совершается, когда оно превращается в процесс, протекающий по чисто объективным вещественнотехническим закономерностям и формам, для которого живые люди только носители, испол
==73
нители имманентных ему, необходимо возникающих из него норм, когда владелец предприятия и
управляющий так же, как рабочий и мальчик на побегушках становятся рабами процесса производства.
Насильственная логика его развития не руководствуется ни желанием субъектов, ни смыслом и
необходимостью жизни. Экономика идет теперь своим насильственным ходом, так, будто люди
существуют только для нее, а не она для людей. Из всех миров, формы которых развитие жизни создало
в себе и из себя и которые затем нашли свой центр в самих себе и, в свою очередь, стали господствовать
над жизнью, ни один, вероятно, не был столь бесспорно и неразрывно связан в своем происхождении с
непосредственной жизнью столь полностью лишен возможного собственного значения по отношению к
телеологии жизни, и одновременно ни один из этих миров не противопоставил себя после этого
поворота оси посредством своей чисто вещественной логики и диалектики подлинному смыслу и
собственным требованиям жизни с такой беспощадной объективностью, с такой демонической
насильственностью, как современная экономика. Напряжение между жизнью и тем противостоящим
жизни, которым стали ею самой целесообразно созданные формы, достигает здесь максимума —
правда, также трагичности и карикатурности.
И наконец, в области этики я укажу лишь на одно явление, отражающее приведенный здесь мотив.
Кантовское различие между гипотетическим и категорическим императивом в сущности полностью
совпадает с тем, что имеется в виду здесь. То, что Кант называет субъективной, внутренне еще чуждой
нравственности движущей силой,