труду V ; коэффициент пропорциональности m/V носит название нормы прибавочной стоимости. Это, конечно, чисто метафизический постулат, не имеющий никакого реального смысла. Именно «потребительная стоимость» товара, его материальная форма, является той стоимостью, ради которой он производится и которая участвует в процессе ценообразования на рынке. Прибавочная стоимость в этом смысле отражает свойство развивающихся систем увеличивать со временем свою массу и производить новые материальные формы. Рабочее же время, заключенное в товаре, остается невидимым, когда товар поступает на рынок; оно влияет на цену лишь косвенно, через свое влияние на предложение. И уж конечно, нет никаких разумных оснований помножать рабочее время на норму прибавочной стоимости: время, в отличие от материи, не обладает свойством самовоспроизведения. При попытке вычислить норму прибавочной стоимости мы должны вводить в рассмотрение конечный продукт, который пропорционален не V , а С + V, из-за чего возникает множество противоречий и нелепостей. Эти нелепости становятся особенно очевидны, когда речь заходит о труде организатора, об изобретении новых машин, об автоматических линиях и т.п.
В логике Маркса заслуживает внимание то, что он борется с капиталистической собственностью, опираясь на понятие собственности, апеллируя к собственническому инстинкту, а отнюдь не пытаясь подняться над ним. Стать выше собственности — это значит увидеть и объяснять другим, что собственность есть просто форма управления предметной компонентой цивилизации, которая, как и всякая форма управления, может трансформироваться постепенно. Принять такой подход — значит стать на путь реформ: прогрессивный подоходный налог, высокий налог на наследство, ограничение на право распоряжаться крупной собственностью и т. п. Но нет худшего зла для революционера, чем реформы, и нет худшего ругательства, чем реформизм. Марксисты доказывают, что капиталист грабит рабочего, то есть отнимает его собственность; что прибавочная стоимость, которая в капиталистическом обществе считается принадлежащей капиталисту, на самом деле принадлежит рабочему. Это метафизическое «на самом деле» сохраняет мистику собственности, опирается на нее. Вытекающий отсюда лозунг обратного грабежа — грабить награбленное или экспроприировать экспроприаторов — встречает у различных слоев населения поддержку, обратно пропорциональную культуре.
Эволюция государства
Представление о движении «точки соединения индивидуумов» вверх имеет нечто общее с учением Маркса об отмирании государства. И если бы я решил из политических соображений называть себя марксистом, то я мог бы сказать, что это движение и есть как раз отмирание государства по Марксу, только конкретизированное в новых кибернетических терминах. О том времени, которое наступит после социалистической революции, Энгельс пишет:
«Вмешательство государственной власти в общественные отношения становится тогда в одной области за другой излишним и само собой засыпает. На место управления лицами становится управление вещами и руководство производственными процессами. Государство не «отменяется», оно отмирает».
Действительно, если в соответствии с марксистским учением понимать государство как исключительно и преимущественно орган насилия одних групп людей над другими, то государство должно отмереть и будет отмирать. Однако именно эта трактовка понятия государства и вызывает у меня протест. Это — вульгарное, демагогическое упрощение. Государство принято понимать как совокупность инструментов социальной интеграции. Обойтись без этих инструментов общество не может. Сколь они совершенны — другой вопрос, но объявлять инструменты интеграции до социалистической революции безусловным злом и лишь после революции — добром, это демагогия.
Характер государства зависит от материальной и духовной культуры общества и трансформируется вместе с трансформацией культуры. Пока в обществе нет идеи права и пока не признано, что эта идея распространяется на каждое человеческое существо, государство не может быть иным, кроме рабовладельческо — феодального. Пока общество не выработало идей о том, как организовать интеграцию на основе, отличной от производства и потребления, и пока не созданы для этого необходимые материальные предпосылки, государство остается капиталистическим. Эволюция государства происходит по мере того, как общество в поисках и борьбе открывает новые способы интеграции, обеспечивающие индивидууму большую степень свободы. Эта эволюция, как всякая эволюция, есть усложнение, а не упрощение и тем более не отмирание. В частности, самые низкоуровневые методы управления — физическое насилие, а порой и убийство остаются в резерве государства. Прогресс состоит в том, что масштаб применения таких мер сокращается, но можно ли их избежать полностью — этот вопрос пока остается открытым.
Отрицание государства перешло в марксизм из анархизма. Один из первых влиятельных анархистов в истории европейской мысли, Вильям Годвин, утверждает, что «всякое правительство есть зло: оно равносильно нашему отречению от собственного суждения и совести».20 Годвин не называл себя анархистом; анархию, под которой он понимал ничем не сдерживаемый разгул страстей, он считал переходным периодом к установлению нового порядка: «Разумеется, это ужасное испытание для народа — дать волю своим страстям, пока сознание последствий не придаст новых сил рассудку; но это испытание тем более действенно, чем более оно ужасно».21
В основе представлений Годвина о новом порядке лежит противопоставление государства и общества. «Общество есть благо, государство в лучшем случае — только необходимое зло», — говорит он. Это противопоставление проходит красной нитью через все анархистские и многие социалистические учения. В сущности, оно довольно бессодержательно, так как противопоставляемые понятия очень общи, очень близки и не всеми понимаются одинаково. В основном, оно служит лишь для оценочных суждений: плохо устроенное общество называют государством, хорошо устроенное государство называют обществом.
В либеральном и социалистическом направлениях мысли 19-го века управление людьми безоговорочно считалось злом. Идеальный общественный порядок представлялся не сложной многоуровневой системой отношений, которую надо постоянно поддерживать с помощью специальных учреждений (что есть управление людьми), а как нечто фундаментально простое, как нечто, что будет происходить само собой, лишь бы только не было принуждения, «управления». Это представление, характерное для химико-механической фоновой концепции реальности, роднит анархистов Годвина и Кропоткина с социалистами Марксом и Лениным (последним, впрочем, лишь до прихода к власти!) и с либералом Спенсером. Оно было свойственно всем прогрессистам 19-го века.
Кропоткин писал:
» Как только государство не может более навязывать своего союза, он возникает сам собою, в согласии с естественными потребностями. Уничтожьте государство, и на его развалинах возникнет вольная федерация, действительно единая, неделимая, но свободная и в силу этой свободы все растущая в солидарности».[23]
Происходить это будет следующим образом:
«Народ примет временные меры, чтобы обеспечить себя пищей, платьем, жилищем. Народ завладеет сначала хлебными амбарами, бойнями, складами съестных припасов. Гражданки и граждане добровольно сделают опись того, что находится в каждом магазине, в каждом амбаре: миллионы экземпляров точных списков всех товаров будут розданы всем с указанием мест, где они собраны, а также способов распределения. Народ возьмет полной горстью все, что имеется в избытке, и поделит на строгие доли все, что должно быть размерено, предоставляя самую легкую пищу больным и слабым. Потребленные съестные припасы будут возмещаться привозом из деревень, причем для крестьян следует производить полезные для них вещи и обмениваться ими; кроме того, городские жители начнут обрабатывать барские парки и окружающие луга».
Разделение труда
Нельзя читать это без улыбки. Марксисты тоже посмеиваются над Кропоткиным, над его наивностью и нереалистичностью предсказаний. Они утверждают, что только Маркс поставил учение об отмирании государства на «реалистическую» и «научную» основу, связав его с уничтожением классов. Однако на деле учение об уничтожении классов не дает ничего нового по сравнению с картинами, рисуемыми прямодушными утопистами и анархистами. Если принимать его всерьез, то отсутствие классов возможно только в обществе, где нет разделения труда, о чем неоднократно писали основоположники марксизма. Но уничтожение разделения труда — это меньше, чем утопия, это нелепица. В «Немецкой идеологии» мы читаем:
«Дело в том, что, как только появляется разделение труда, каждый приобретает свой определенный, исключительный круг деятельности, который ему навязывается и из которого он не может выйти: он — охотник, рыбак или пастух, или же критический критик и должен оставаться таковым, если не хочет лишиться средств к жизни, — тогда как в коммунистическом обществе, где никто не ограничен исключительным кругом деятельности, а каждый может совершенствоваться в любой отрасли, общество регулирует все производство и именно поэтому создает для меня возможность делать сегодня одно, а завтра — другое, утром охотиться, после полудня ловить рыбу, вечером заниматься скотоводством, после ужина предаваться критике — как моей душе угодно — не делая меня в силу этого охотником, рыбаком, пастухом или критиком».25
Здесь, как и почти во всех своих конкретных примерах, Маркс ориентируется не на будущее, а на прошлое. Примеры, иллюстрирующие трудовую теорию стоимости, не выглядят абсурдными потому, что они берутся из той сферы, где роль машин и изобретательства еще не велика, а не из сферы крупного машинного производства, которому как раз и суждено было в ближайшем будущем определить лицо капитализма. Точно так же, в приведенном выше примере фигурируют архаические занятия охотника, рыболова, скотовода и комическое занятие «критического критика». Если мы заменим эти занятия на более современные, то получим картину «коммунистического человека», который сегодня разрабатывает новый тип компьютеров, завтра на головокружительной высоте сваривает стальные балки, утром оперирует больного язвой желудка, после полудня читает лекции по квантовой механике, вечером выступает в оперном театре, а после ужина переводит с древнегреческого. Вряд ли эту картину нужно комментировать.
Иногда приходится слышать, что с ростом производительности труда, когда производство жизнеобеспечения, а следовательно и обязательный труд, будет занимать ничтожную часть времени, создадутся условия для бесклассового, бесструктурного общества, в котором не будет разделения труда и роль каждого индивидуума в обществе будет одинакова. Но это неверно. Разделение труда не связано с тем, каковы цель и результат труда, а связано лишь со сложным и коллективным характером труда. Мы видим это на примере научной работы. Не производство предметов потребления является ее целью, а между тем разделение труда в науке существует и все увеличивается. Интеграция и специализация неразделимы: это две стороны одного и того же движения. Так было при образовании многоклеточных организмов, так есть и будет при объединении людей в общество. До тех пор, пока общество будет существовать как целое, до тех пор будет существовать и разделение труда, и иерархическая система управления.
Есть две разновидности эгалитаризма: эгалитаризм права и эгалитаризм доли (участия). Первая разновидность утверждает, что все люди имеют от рождения равное право на общественное достояние и на участие во всех сторонах общественной жизни. Такой эгалитаризм полностью оправдан с точки зрения эволюционизма. Ибо любые формы неравенства, накладываемые на человека по соображениям, не связанным с его конкретной личностью, сокращают творческий потенциал общества. Отрицательное отношение ко всем привилегиям , получаемым по наследству, в частности к наследованию капитала, — всегда было и будет характерной чертой социализма. Но из эгалитаризма права вовсе не следует, что реальное участие каждого человека в общественной жизни и его доля в распределении