меньшим давлением.
При Сталине рот был заткнут чудовищной, неумолимой силой. Идти хоть в чем-то против означало почти верную и почти немедленную смерть. Активистам демократического Движения казалось, что теперь, когда можно что-то делать для восстановления основных прав личности, люди должны ухватиться за эту возможность и движение — хотя бы в среде интеллигенции – должно разрастись лавинообразно. Это было заблуждение, оно обнаруживалось в процессе сбора подписей, и у многих активистов опускались руки. Великого Страха сталинских времен уже не было. Но работала инерция страха. Не зря трудились основатели нового строя. Страх не прошел бесследно. Он затаился в тайниках сознания, он изуродовал души, изменил представления о нравственных ценностях, о добре и зле.
Интеллигенция больше, чем любой другой слой общества, нуждается в основных демократических свободах и страдает от их отсутствия; они нужны ей профессионально — для выполнения своей общественной функции. Поэтому интеллигенция и должна в первую очередь заботиться о соблюдении прав личности, добиваться их. Она отвечает за них перед обществом в целом. Бороться с предрассудками и обскурантизмом, добиваться интеллектуальной и духовной свободы — такой же прямой долг интеллигента, как долг врача — следить за здоровьем людей.
Я уже говорил о той ситуации выбора, в которой находится человек творческого труда в тоталитарном обществе, когда требования совести противоречат интересам работы. Однако эта ситуация не влечет с необходимостью ту пассивность интеллигенции, которую мы видим вокруг. Ситуация выбора и необходимость компромисса всегда присутствовали и будут присутствовать в любой сфере жизни; сама жизнь — это непрерывный компромисс. И если бы интеллигенция обладала твердым желанием выполнять свой долг, идя, когда это необходимо, на компромиссы, то общественно-политическая атмосфера в стране была бы совсем другой. Но такого желания нет. Почему? В следующем разделе я воспроизвожу свой ответ на этот вопрос, содержащийся в первом варианте «Инерции страха» (осень 1968 года).
Философия коровы, догматический пессимизм и другие теории
Страшным результатом сталинского террора было не только физическое уничтожение людей, но и дегуманизация оставшихся в живых, потеря ими человеческого облика. В той или иной степени этот процесс затронул каждого, а благодаря взаимодействию между поколениями повлиял и на молодежь, не заставшую сталинских времен. И самое печальное, что мы привыкли к этому, смирились с этим, нашу исковерканную психику мы принимаем за норму.
Когда бандит наводит дуло револьвера на безоружного человека, тому на выбор предоставляются только две возможности: подчиниться или умереть тут же на месте. Никто не может осудить того, кто подчинится в таких условиях. Но вот бандита нет. Не пора ли начать принимать человеческий облик?
Мы так привыкли к массовой, систематической лжи, что считаем ее не только вполне дозволенной, но даже как будто совершенно естественной и необходимой для поддержания общественного порядка. Мы считаем вполне нормальным говорить дома и с друзьями одно, а на людях — совсем противоположное, и мы учим этому своих детей. Нам нисколько не стыдно проголосовать на собрании за решение, которое мы считаем неправильным, и тут же, выйдя из зала, поносить это решение. Мы не считаем позором и предательством не выступить в защиту несправедливо обвиненного товарища. Порой совесть требует от нас сущего пустяка, но мы отказываем ей и в этом. Мы трусливы и беспринципны.
На какие только ухищрения мы не пускаемся, каких только жалких доводов не изобретаем, чтобы оправдать себя в своих собственных глазах и в глазах своих друзей! Многие представители научной интеллигенции укрываются за гениально простой отговоркой: это не мое дело; мое дело — наука, все остальное меня не касается, и я буду делать что угодно, лишь бы мне не мешали; так я принесу максимальную пользу обществу. Это философия коровы, которая умеет только давать молоко и готова давать его кому угодно.
Рассуждая так, ученый претендует на несомненную исключительность своей профессии или своей личности. И действительно, такая претензия, когда она исходит от ученого, выглядит как будто более основательно, чем если бы она исходила от представителей других профессий. Мы часто ставим науку на выделенное место, придавая ей высшую ценность, независимую от остальных ценностей, связанных более непосредственно с общественной жизнью. На начальных стадиях развития науки и, может быть, еще в прошлом веке такую точку зрения можно было считать в какой-то степени оправданной. Тогда наука развивалась более или менее автономно, ей нужно было еще накопить силы, чтобы стать важным общественным явлением. Веря, что в конечном счете наука преобразует общество к лучшему, копить силы было, возможно, тактически правильно. Но сейчас наука уже неразрывно связана со всей общественной жизнью; общие, глобальные проблемы науки неотделимы от проблем общества. Жертвовать решением общих проблем, чтобы несколько быстрее решить отдельную узкую проблему, — можно ли защищать такую точку зрения, не занимаясь самообманом? За подобными взглядами обычно кроются чисто эгоистические соображения…
Так обстоит дело, если рассуждать только об интересах науки. Но проблемы общественной жизни — это не только проблемы науки, это проблемы счастья и горя, жизни и смерти многих людей. Неужели это менее важно, чем вопрос о том, будет ли, допустим, осуществлен данный эксперимент на год раньше или на год позже?
Наконец, само противопоставление заботы об общественных проблемах деятельности в своей узкой области — не оправдано. Тот, кто желает выполнить свой общественный долг, всегда найдет для этого способы, не ударяющие фатально по его работе. Философия коровы нужна тем, кто хочет уклониться от выполнения долга, откупившись от него молоком. Кстати, и молоко-то у этих людей бывает чаще всего жидкое…
А что сделаешь? — говорит другой интеллигент. — Кругом ложь и подлость. Высунешься — стукнут, только и всего. Ничего не изменится, разве только в худшую сторону. Нет уж, лучше сидеть и помалкивать…
Напрасно вы будете указывать ему на перемены, которые непрерывно происходят в нашей жизни, напрасно будете спрашивать, как — по его представлениям — вообще происходит в мире прогресс, он будет либо мазать все черной краской, либо уходить от разговора. Его пессимизм — догма, которую он вовсе не намерен подвергать сомнению и которая поэтому абсолютно неуязвима. Убеждение, что ничего сделать нельзя, необходимо ему для самооправдания. Когда побеждают силы разума и добра, он только пожимает плечами; но зато каждый раз, когда берет верх зло и невежество, он не упускает случая позлорадствовать:
— Вот видите! Я же говорил! Я же предупреждал! И он радуется, что его не удалось «спровоцировать» на «необдуманный» поступок…
Есть еще теория, которую можно назвать «Сама пойдет…»
— Ну что вы! — говорит проповедник этой теории. — Конечно, улучшение происходит. Только медленно, под действием объективных законов. Его нельзя ни остановить, ни ускорить. Надо просто ждать. Придет время, все будет хорошо…
Как будто это улучшение происходит само собой, каким-то мистическим образом, без всякого участия людей! Как будто этим улучшением мы не обязаны как раз тем людям, которые отдают ему свою энергию, здоровье, жизнь!
Да, можно просто ждать. Можно упасть в воду и, даже не барахтаясь, ждать пока тебя вытащат. Возможно, что в конце концов и вытащат, — свет не без добрых людей. А возможно, что и не вытащат: не потому, что не захотят, а потому, что не смогут.
Есть еще много отговорок, помогающих интеллигенту уклоняться от поступков, которых требует совесть. Высокопоставленные говорят, что вот-де хорошо «простым людям» — им нечего терять. «Простые люди» говорят: хорошо высокопоставленным — их не тронут. Один как раз заканчивает диссертацию, другой не хочет «подвести» начальника, третий боится сорвать заграничную командировку. Молодой считает, что он слишком молод, старый — что он слишком стар.
Все эти оправдания не стоят ломаного гроша, они рассыпаются при первой же попытке серьезного и честного размышления. Но интеллигент и не хочет размышлять серьезно и честно, он предпочитает сохранять эти декорации, прикрывающие его страх и глубокий душевный надлом. И он осторожно пробирается между ними, чтобы не задеть и не разрушить их нечаянно. А к тем, кто разрушает декорации, кто подает пример честного и мужественного поведения и ставит интеллигента перед нравственным выбором, он испытывает порой настоящую ненависть, ибо такие люди нарушают его покой. Он не только лжет и боится, он не хочет перестать лгать и бояться — так он привык, так ему удобнее и спокойнее. Это — глубочайшее нравственное падение.
Нравственность. Совесть. Честь. Странное у нас отношение к этим понятиям. Нельзя сказать, что мы отрицаем их вовсе, относя к буржуазным предрассудкам. Нет. Но мы считаем эти понятия какими-то несерьезными, старомодными, «немарксистскими». Дескать, выплавка чугуна и стали — это серьезный фактор, это — базис, это важно для общества. А всякая там нравственность — это так, надстройка… Однако бывает, что с выплавкой чугуна и прочим «базисом» дело обстоит более или менее благополучно, а препятствием для нормального развития общества является именно массовое забвение некоторых элементарных нравственных принципов.
Именно так и обстоит дело у нас. Если заграничные тряпки для нас дороже чистой совести, если, боясь неприятностей по службе, мы способны предать товарища, — мы недостойны называться людьми и не заслуживаем человеческой участи.
Мы вовсе не должны требовать друг от друга какого-то героизма, какого-то необыкновенного мужества. Но разве не мы сами являемся источником лжи и лицемерия! Разве честные люди не могли бы договориться между собой просто быть честными, если бы они этого действительно хотели? Разве мы делаем хотя бы то, что вполне в наших силах? Нет, мы предпочитаем находить отговорки, мы предпочитаем без остатка погружаться в мелочные эгоистические заботы и не думать о долге и совести, о жизни и смерти, мы предпочитаем голосовать за неправду и, возвратясь домой, спокойно лгать своим детям, что мы — честные люди.
Морально-политическое единство
Последний советский гражданин, свободный от цепей капитала, стоит головой выше любого зарубежного высокопоставленного чинуши, влачащего на плечах ярмо капиталистического рабства.
И. Сталин4
Годы, последовавшие за 1968-м, были годами поляризации. Выкристаллизовалась категория людей (численно крошечная), которые отказались принять основной принцип тоталитаризма: подавление прав личности; их окрестили пришедшим с Запада именем «диссиденты». Остальные вернулись в лоно тоталитарного большинства. Общество безмолвно и безучастно наблюдает, как власти расправляются с диссидентами.
Я помню, как осенью 1972 года я обращался к одному известному астрофизику Икс с просьбой помочь астроному Крониду Любарскому, над которым вскоре должен был состояться суд. К.А. Любарский, автор нескольких десятков научных работ и бывший председатель Московского астрономического общества, был арестован за участие в издании «Хроники текущих событий». От академика Икс я просил немногого: написать для суда характеристику Любарского как ученого. Я знал по опыту других политических процессов, в частности по процессу математика Р.И. Пименова, что такая характеристика, подписанная видным ученым,