священных олив тряпье. На ступенях Гефестова алтаря сидела женщина, напевая колыбельную хныкающему ребенку, которого держала на руках.
Из города возвратился ее муж вместе с другими двумя такими же бедняками; он громко смеялся.
Женщина подняла к нему глаза:
– Тебе нынче повезло, Форкин?
– Мне тоже повезло, – похвалился его товарищ Гиперион. – Мы все вытянули жребий, будем присяжными на суде.
– Кого же вы будете судить?
– Откуда нам знать? – вмешался третий, Кипарисс. – Сегодня я вытянул жребий впервые и скажу вам, милые мои, не очень-то мне все это по нутру.
– Может, ты не нуждаешься? – резко бросил ему Форкин.
Кипарисс повел плечами.
– Как-то это не по мне. Поставят перед тобой незнакомого человека, а ты его суди! И может, как раз мой боб окажется решающим, и человек тот, может, вовсе невинный, расстанется с жизнью.
– Ты прав, – сказала женщина. – Кто же хочет убивать невинного? Так ты клади белый боб, а не черный!
Кипарисс с горечью засмеялся:
– Ну да, добрый совет что золото! Положу белый боб – и, может, он-то и будет тем самым, из-за которого выпустят на свободу убийцу…
На это женщина уже ничего не сказала. Склонившись над ребенком, она прикрыла ему личико от солнца уголком старого пеплоса, в который было закутано дитя.
– А я давно перестал ломать себе голову над этим, – пренебрежительно заметил Форкин. – Зарабатываю на смертях и на помилованиях, чтоб самому не сдохнуть, да еще и забавляюсь.
– Не понимаю, что тут забавного, – нахмурился Кипарисс.
– Есть забавное, милок, есть! Это тебе все равно что театр, – объяснил Форкин новичку. – То плач, то смех, малость от Софокла, малость от Аристофана…
– Верно, – вмешался Гиперион. – На суде я всегда натянут как лук – так мне интересно, что будет с обвиняемым; чуть ли не кровью потею…
– Тоже мне удовольствие! Что за охота кровью потеть? – Кипарисс в задумчивости поднял с земли два камешка и стал тереть их друг о друга.
Форкин обхватил Кипарисса за шею:
– Понимаешь, дружок, на суде играют без масок. И лица у них играют, и слезы настоящие. И чаша, которая ждет приговоренного, не пустая, как на сцене, нет – в ней настоящий яд, и потому жертва на суде корчится куда больше, чем актер в театре Диониса…
– Да что ты несешь, кровожадная тварь! – взорвался Кипарисс. – Убери-ка лапу!
Тогда Форкин простер руку к алтарю Гефеста и бранчливо закричал:
– Клянусь хромоногим Гефестом, огненным кузнецом, я не потерплю, чтобы кто-то ругал суд, когда он нас кормит!
– Послушай, Кипарисс, – добродушно заговорил Гиперион, – ты только подумай, скольким людям от этого выгода. Мягкое сердце никого не прокормит! Гляди: сикофант застукает кого-нибудь на деле, и пошло! Знаешь, сколько вокруг этого кормится? Сам сикофант, писец, притан, скифы, архонт, да нас, пять сотен присяжных из народа, да сторожа в тюрьме, и в конце концов – палач. Только для нас, неимущих, судебных дел маловато…
Кипарисс смотрит на Гипериона – и не видит; тот исчез из поля его зрения, в какие-то неведомые дали унесся взор Кипарисса, и обещанные оболы за участие в суде никак не вызывают в нем ощущения того счастья, какое владеет Форкином.
– И что я там буду делать?
Голос безрукого калеки:
– Очень просто. Голосовать. А вернешься с полным кошелем – не забудь тех, кому не повезло вытянуть счастливый жребий…
Кипарисс чувствовал – его неудержимо толкают на это дело: не только вынутый жребий, но и люди, которые недавно помогли ему, когда он после тщетной борьбы потерял свое маленькое поле. Он взволнованно отвечал:
– Вам легко говорить! Виновен обвиняемый или нет? Как тут разобраться? – Он резко повернулся к Форкину. – Вот ты – как ты разберешься, за что голосовать?
– А это – смотря что услышу про обвиняемого.
– Услышишь обвинителя и защитника. А как узнаешь, кто из них прав? И сам обвиняемый – как ты его-то взвесишь?
Заплакал ребенок. Женщина горестно сказала:
Форкин подошел к жене:
– Потерпи, завтра что-нибудь принесу… – И Кипариссу: – Я почти никогда не знаю обвиняемого. Вижу впервые в жизни. Обвинение говорит – он преступник, сам он возражает – нет, я порядочный человек. Как тут быть?
Женщина, укачивая ребенка, тихонько запела.
Кипарисс медленно проговорил:
– Значит, это самая тяжелая работа, какую тебе когда приходилось делать…
– Что я белый боб положу, что черный – в любом случае получу три обола, – сказал Форкин. – Так чего же тут рассуждать?
Под тихую песню женщины Гиперион пробормотал:
– Хорошо сказал Кипарисс – самая это тяжелая работа…
Кипарисс далеко отшвырнул камешки.
– Не пойду я на этот суд!
– Не будь бабой! – крикнул Форкин.
– Не пойду! Не стану я за три обола убивать человека или отпускать преступника!
– Это только сначала. Потом привыкнешь.
– Не привыкну.
– Но ты должен пойти ради всех нас! От этого тебе не отвертеться.
Кипарисс промолчал. Колыбельная песня зазвучала громче и сладостней в ночной тишине. Форкин смягчился:
– Знаешь, как нам разрешить спор?
– Хотел бы я знать, – миролюбиво отозвался Кипарисс.
– Бросим жребий. – Форкин вытащил из сумки тряпицу, в которой была увязана монетка. – Ты будешь сова, то есть черный боб, я – Афина, стало быть, белый.
Он подбросил монетку. Все внимательно следили за ней.
– Афина! Белый! – первым крикнул Гиперион.
– Вот и все, – засмеялся Форкин. – Значит, я положу белый, а ты черный боб. И мученьям конец.
Все засмеялись тому, как одним махом они свалили с себя ответственность, передав ее в руки богини удачи Тихи.
Женщина перестала напевать, сказала:
– Вот как решается жизнь или смерть человека…
Сова – Афина, черный боб – белый боб… Как упадет монетка, так и будет…
8
Сократ стоит, прислонившись к стене. Вокруг него играют дети. Солнце клонится к закату. Щуря глаза против света, Сократ разглядел роскошные носилки, несомые рабами.
Подчиняясь приказу, рабы остановились. Из носилок вылез человек в дорогих одеждах; подрагивая в коленях, он приблизился к Сократу. Легкая язвительная усмешка сморщила его лицо. Каждое его движение говорит о том, что этот человек осознает свое превосходство над философом.
– Хайре, драгоценный Сократ!
Сократ заслонил глаза ладонью от солнца. Он не узнает человека. И медленно отвечает:
– Хайре. Но почему ты назвал меня драгоценным?
– Потому что я убежден – ни в одном городе на свете, кроме Афин, нет второго Сократа.
– Не пойму – речь твоя насмехается или льстит?
– Когда узнаешь, кто это говорит, поймешь: ни то, ни другое. Просто я хотел почтить тебя.
– Не знаю, кто ты. Прости, против солнца плохо видно.
Человек взмахнул рукой. Это движение взвихрило волну благовоний, которыми пропитаны его прическа, кожа, его одежда.
– Я презренный бедняк, бродяга. Когда-то уличные мальчишки кричали мне вслед: «Комар! Комар!» Многие, вместо того чтоб положить обол в мою протянутую руку, плевали мне на ладонь. И сам ты никогда не дарил меня приветливым взглядом; быть может, тебе противно было даже мое имя…
– Анофелес, – назвал теперь это имя Сократ.
– Да. Комар. Значит, узнал-таки. И согласишься – нельзя правильно судить о человеке в его юности, ибо лишь зрелые годы показывают, удачна или неудачна была его жизнь.
– А сам ты как о себе судишь? – спросил Сократ. – Ты был удачлив?
Анофелес приподнял полу шелкового плаща и усмехнулся:
– Нужно ли отвечать?
– Прошу тебя об этом, – возразил Сократ, чувствуя, что входит в свою стихию.
– Исполняю твою прихоть, хотя и не очень люблю об этом говорить.
– Неприятные воспоминания? – бросил Сократ.
– Да нет. Но – старые обиды, несправедливость… Помнишь, как в годы правления тиранов обо мне ходили слухи, будто я сикофант?
– А ты им не был? – с детской наивностью спросил Сократ.
Анофелес оставил без внимания оскорбление.
– Я беседовал с властителями, с власть имущими, – возразил он. – Но ведь это же делаешь и ты. Это ли – работа сикофанта?
– Смотря по тому, о ком ты с ними беседовал и как. Того, кто в беседе с деспотами клевещет на человека за его спиной, кто хоть единым словом очернит человека, изменив мнение деспотов об оклеветанном в худшую сторону, сам оставаясь в тени, – того и называют сикофантом или доносчиком.
– Спасибо за поучение, – иронически отозвался Анофелес. – Благодарение богам, завистников у меня много! Я и не надеялся никогда на такой успех.
– Чем же меришь ты размеры своего успеха? – живо подхватил Сократ.
– Именно тобой! Ты для меня – самая убедительная мера. Ты был беден; теперь ты еще беднее. Твой плащ сваливается с плеч, твои босые ноги разъела грязь. За всю жизнь ты никогда не наедался досыта – и это пока ты жил один. Теперь у тебя на шее жена, сын, да еще эта нищенка Мирто. Твой дом наполовину развалился, от твоего ваяния остались лишь обломки камней, что валяются по двору. Старость застала тебя в большей нужде, чем та, которую я терпел в юности. Теперь – прости мою искренность, Сократ! – ты представляешься мне бедняком, бродягой, который назойливо пристает к людям…
– Ты сказал очень метко, – живо ответил Сократ. – Я бедняк. Нет у меня серебра, нет ни золота, ни виллы, ни рабов. Я бродяга: брожу по городу с утра до вечера. И я назойлив. Пристаю ко всем, к кому могу, с тем лишь различием, что ни у кого ничего не беру для себя, но – отдаю.
Анофелес захохотал.
– Знаю! Отдаешь! Пустыми руками раздаешь слова, которые никого не накормят и растают как дым…
– Не перебивай меня, Анофелес. Я сказал: я пристаю к людям, вытаскиваю из них, как повитуха ребенка, все, что сокрыто в человеке. Беседую, помогаю людям понять, что они сами могут научиться любой добродетели.
Последнее слово прозвучало в устах Сократа так просто и правдиво, словно вместо «добродетель» он сказал «хлеб».
– Да, ты стремишься к благороднейшей, к лучшей цели, этого у тебя не отнимешь, – похвалил Сократа Анофелес. – И все же ты – лишь учитель бедноты. Ты презирал софистов, резко отвергал их учение. И вот – эти софисты, к которым ныне я причисляю и себя, оказались практичнее: все они приобрели немалое имущество, объединились с демагогами, некоторые из них достигли высоких должностей, и всем им живется отлично.
Почудилось вдруг Анофелесу – бывший ваятель Сократ сам превращается в изваяние, каменеют складки его гиматия, только руки остаются живыми, их движения похожи на движения рук повитух, они хотят что-то извлечь из Анофелеса…
И он искренне предложил:
– Но что же мы тут стоим? Садись ко мне в носилки, продолжим беседу в моей вилле! Пора подумать об ужине…
Сократ не шевельнулся, и Анофелес потянул его за гиматий:
– Пойдем же, дорогой! Мой стол достаточно богат, чтоб усладить твой вкус!
Сократ легонько высвободил руку, улыбнулся:
– Спасибо, Анофелес. Но сегодня я уже приглашен к ужину.
Анофелес мгновенно нашел другой путь:
– Я могу поддержать тебя миной-другой. Ты примешь от меня дар, но это будет твоим подарком мне!
Сократ засмеялся коротко и весело:
– Тебе, благородный Анофелес, ничего не нужно от Сократа!
9
Нередко нас всю жизнь сопровождает что-то от юных лет – какой-нибудь жест, слово, мотив, привычка. Мирто осталась верна обычаю, усвоенному с детства, еще в доме деда: к ужину надевать праздничное платье.
В длинном белом пеплосе, в мягких сандалиях она неслышно ходила