так что же Симмий и Кебет?
Мирто, волнуясь, передала, что сказал ей старый Архедем:
– Прискакали они не на ослах – на лошадях, подумай! И сразу к Критону. Теперь обсуждают с ним, что делать. Афиняне знают – высшая мера наказания Сократу присуждена несправедливо! И вот Симмий с Кебетом хотят добиться низшей меры! Они предложат за него крупный штраф! – Мирто прямо ликовала. – Они его выкупят! Он вернется к нам!
– Если так, – сказала Ксантиппа, – загляни-ка в его комнату. Там, поди, паутины полно…
– А, так ты каждый день туда лазишь! – взъелась было Ксантиппа, да вдруг ласково закончила: – Мирто, милая, согрей воды, вымой мне голову… Будь добра!
Мирто вымыла ей голову, высушила на солнце, стала расчесывать.
– Какие у тебя чудесные волосы!
– По-твоему, Мирто, они и сейчас еще хороши? – И мечтательно добавила: – Сократ говаривал – у меня самые роскошные волосы во всех Афинах…
Напрасно скакали в Афины Симмий и Кебет. Никакая гора мин не могла изменить приговор гелиэи. А тем паче снизить столь резко – от высшей меры к низшей, то есть к денежному штрафу.
Симмий и Кебет не нашли в себе мужества явиться к учителю со злой вестью. Вместо тюрьмы отправились снова к Критону.
– Ужасно думать, как мы бессильны! – воскликнул Кебет.
– Я трепещу за Сократа, – выговорил Симмий.
– Я тоже, – подхватил Кебет.
Критон же произнес:
– Мой страх, друзья, уже так велик, что я перестал бояться.
– Что же ты хочешь сделать? – спросил Кебет.
– Для его спасения остается уже только одно средство – побег.
8
Отзвучали на Делосе музыка и пение. Кончилось празднество в честь Аполлона. Священная триера с паломниками возвращалась в Афины.
В помещении под палубой лежал на циновке танцор Тиндарей среди других танцоров, певцов, декламаторов и музыкантов. Он совершенно обессилел после стольких дней плясок, пиров, ночных похождений. Все тело его, смазанное жиром, чесалось от пота и пыли.
Он лежал, раскинув руки и ноги. На ладони его правой руки покоилась растрепанная голова юной флейтистки Анаксибии. На Делос они приплыли чужими. Возвращаются любовниками.
С неизменной регулярностью день сменялся ночью, но бодрствование не столь регулярно сменялось сном. Так было и в эту ночь. Не спало море, не спало звездное небо, не спали гребцы, бодрствовали и паломники.
Волны качали триеру. Играли ею пальцы моря.
Теплая кудрявая голова Анаксибии легонько покачивалась в колыбели Тиндареевой ладони.
Он повернулся к возлюбленной, пальцами другой руки осторожно пощупал – закрыты ли ее глаза. Веки были опущены, но губы трепетно прошептали:
– Тиндарей…
– Не спишь?
– Как великолепно ты танцевал! Я представляю, будто сейчас танцую с тобой, и это так чудесно, что не могу ни спать, ни бодрствовать…
Кто-то из лежавших тихо спросил:
– А думает ли кто из вас о том, что наш корабль везет в Афины смерть?
Тиндарей по голосу узнал певца Диомеда. Ответил:
– Знаю – мы плывем на корабле смерти.
– А что мы – его убийцы, это ты тоже знаешь?
– Знаю: он умрет и за нас, молодых, которых он якобы развращал. Но не надо преувеличивать, Диомед. Если мы – его убийцы, то лишь по той причине, что молоды…
Анаксибия приподняла голову, но Тиндарей нажатием руки снова уложил ее к себе на ладонь. Диомед это видел; подумал о благоуханной сандаловой коже флейтистки.
– Ты прав: молодость не вина, молодость – красота.
Бессонная ночь словно искала собеседников, не давала и людям уснуть.
Тиндарей сел скрестив ноги, совершенные по форме и от природы, и от упражнений.
– Он говорит: мало полагаться на богов, ведь мы даже не знаем, существуют ли они вообще. Он говорит: познай самого себя. Это он правильно говорит. Сами себя толком не знаем – и, не знающие себя, должны повиноваться неведомым, невидимым? Или хотят, чтобы мы носились в пространстве, подобно призракам, не имея под ногами твердой почвы?
– Придержи язык, дорогой, – оборвал его кифаред, сопровождавший Тиндарея в танцах. – Это похоже на кощунство!
Анаксибия предостерегающе приложила маленькую ладонь к губам возлюбленного. Тиндарей поцеловал эту ладонь и строго спросил:
– Кто сказал, что я кощунствую? Я просто спрашиваю. Говорят, Аполлон покровительствует молодым, но я спрашиваю: кому из вас он когда-либо дал совет? Кому помог?
Из кучки дремлющих танцовщиц поднялась Нефеле:
– И так говоришь ты, у кого еще и сейчас, поди, ноги болят после танцев, которыми ты чествовал Аполлона?
Тиндарей же возразил:
– Да, мы взывали к Аполлону, хранителю жизни, порядка, справедливости, творцу гармонии, и красоты, а сами теперь везем в Афины несправедливую смерть! Это ли гармония? Красота?
Нефеле, в душе которой еще не улеглось возбуждение, вызванное праздниками, отвечала:
– Но он еще не умер! Я танцем молила Аполлона, призывала его – пусть стрелами своими разобьет чашу с цикутой, когда ее поднесут Сократу! – И здесь, на борту смертоносной триеры, она вскричала в экстазе: – О Аполлон, бог света и радости, услышь меня!
– Услышь нас! – подхватили голоса.
И стихли. Словно ждали – отзовется Аполлон, пошлет какое-то знамение… Но только триера все покачивалась на волнах, да стекали с весел тяжелые, соленые слезы.
– О Аполлон, Лучник, бьющий без промаха, пошли же свою стрелу в его темницу! – опять, но еще более страстно вскричала Нефеле. – Разбей чашу с ядом!
Тиндарей сказал трезвым тоном:
– Это было бы его божественным долгом. – Затем спросил: – Аполлон любит солнце, а в темнице – темно; скажи, Нефеле, не минуют ли эту темницу взгляд его и стрела?
Сраженная этими словами в разгаре своего экстаза, Нефеле прошептала:
– Насмехайся! Но гляди – больно уж расплясался твой язык! Как бы и тебе не пришлось отведать яду!
– Что ты, милая Нефеле! Я недостоин равной с ним чести и славы. Единственное, что есть у меня общего с Сократом, – это молодость.
Тиндарей обвил свою талию рукой Анаксибии и сам ее обнял.
– Он учит людей, как надо жить. Добродетели можно научиться, говорит он. Не глядит он на звезды, не заглядывает в загробный мир. Живи, человек, здесь, на земле, и старайся достичь блага. Но ведь этого же хотим и мы, молодые!
Диомед дружески улыбнулся Тиндарею:
– Ты – его человек, как и я.
– Став опасным для Анита и ему подобных, перевернувших демократию вверх ногами, он, сам молодой, стал защитником нашей молодости. Стало быть, за нас он и умирает.
Теперь, когда до смерти Сократа было ровно столько, сколько их кораблю до берегов Аттики, они думали о приговоренном с возрастающим стеснением в груди.
Ветер вздувал брюха парусов, гребцы размеренно погружали в волны длинные весла, резким движением вырывая их обратно.
Триера полетела, перестала качаться. Словно ножом рассекала море. Корпус ее чуть заметно вибрировал.
Лежавшие под палубой почувствовали эту перемену. Анаксибия тихонько заплакала.
– Что с тобой, мышка моя?
– Очень быстро плывем…
9
Беседовали, попивая вино, что принес раб Платона. Сократ уже знал, что Кебет и Симмий ничего не добились у архонта. Он потягивал вино, давая время языку просмаковать каждый глоточек.
– Я не все еще вам завещал, – медленно заговорил он; поколебался, но все же продолжал: – Осталась еще моя боль, дорогие.
Друзья молчали.
Он улыбнулся:
– Не угадаете ли – какая?
В их представлении возникла смертоносная триера – черная птица с могучими крылами, окрашенная в цвет крови, летит к материнской гавани…
– Так вы не знаете, что это за боль, – не знаете вы, самые близкие мне?
Они и теперь не отвечали, не осмеливаясь открыть, о чем они думают. Тогда он сказал:
– Одна лишь боль достойна человека – боль от сознания, что он не достиг того, чего хотел достичь.
– И это говоришь ты, Сократ? – удивился Критон. – Самой малой из твоих заслуг достаточно, чтобы испытывать удовлетворение и гордость.
– Молодежь называет тебя отцом мышления, – поспешил вставить Аполлодор.
Сократ раскинул руки:
– Ах вы мои неразумные, добрые мои, не утешайте меня, не уклоняйтесь. Отчего же мне больно? Коснитесь этого!
– Нет ничего, что могло бы причинить тебе боль! – вскричал Аполлодор.
– Я тоже был молод, как ты, – возразил Сократ. – Долго, долго – почти до сего дня. Смотрел только вперед. Но – сами знаете – пора мне теперь оглянуться, взвесить труд, исполненный за полвека. Чем оценить его? Тем ли, что обо мне говорят? Или тем, что я сам когда говорил? Я беспощаден к другим – так мне ли щадить себя самого, словно какого-нибудь недоросля? Клянусь псом – не хотел бы я так уйти!
Критон обнял старого друга:
– Чем ты терзаешь себя, брат? Чем терзаешь нас?
– Правдой, – ответил Сократ. – И если правду о себе не выскажу я – ее выскажут другие. И кто знает, как они ее исказят!
– С этим нельзя не согласиться. – Критон крепче прижал к себе Сократа. – Но не спеши завещать. Подожди – сначала дай нам поговорить о другом, более неотложном.
Сократ пропустил это мимо ушей. Не в силах он был откладывать долее то, что лежало у него на душе.
– Взгляните, мои дорогие, – вы ведь кровь от крови моей, – какова же моя жатва? Я всегда считал, что добродетели можно научиться. Так ли это? Вы отвечаете – так. На что я столь часто напирал? На то, что знание делает человека справедливым. Так ли это? Вы отвечаете – так. Еще со времен Перикла я вместе с первыми софистами способствовал тому, что в Афинах пустило корни более глубокое просвещение. Многие из вас, моих учеников, сами стали учителями. В том, что Афины слывут матерью искусств и наук, есть и ваша, и моя, пускай скромная, заслуга. Но – так ли это?
– Безусловно, – ответил теперь Платон. – И мне кажется, именно это обстоятельство и говорит против твоей боли.
– Это видимость, милый Платон. Пятьдесят лет! Нередко доставались мне на рынке и пинки, и затрещины в отплату за советы, которые я давал для пользы того же, кто меня ударил. И что теперь? Теперь, в конце моей жизни? С чем я встретился?
Все молчали. Антисфен долил вина в его чашу. Когда Сократ поднес ее к губам, рука его задрожала, капли вина окропили белоснежный хитон. Он не обратил на это внимания, но друзей ужаснул вид алых пятен.
– Действительно ли и теперь все то, что я утверждал долгие годы, к чему вел и вас?
Кивнули – хотя и с некоторым смущением.
– Вы отвечаете утвердительно. – Сократ все ближе подбирался к своей боли. – С любым утверждением можно по желанию соглашаться или не соглашаться, но верность его следует испытывать фактами. Каковы же факты? Что я улучшил? Кого? Не говорили ли мы несколько дней тому назад об упадке Афин?
Аполлодор смотрел на стену камеры, закрывавшую от взоров мраморное великолепие Афин, и видел ужасный Тартар.
Рука Критона сама собой, словно омертвев, соскользнула с плеча Сократа. Тот повернул к себе лицо Аполлодора:
– Вот ты, мой маленький, – ты, несомненно, честно скажешь мне, чего я достиг.
– Нет, не скажу! – в ужасе отозвался юноша. – Ничего не скажу!
– Но ты понял мой вопрос? – настаивал Сократ.
– Ничего я не скажу! Не могу!
– Значит, даже от тебя я этого не услышу?
Аполлодор, закрыв ладонями лицо, взмолился:
– Прости меня,