до этого момента к губам ученика, поднялся теперь к его глазам. На мгновение стихла словесная схватка, перенеслась в поединок взоров.
Платон выдержал этот взгляд. Положил руку на грудь:
– Перед тобой твой ученик. Ты увлек меня в философию, показал ее нужность и красоту, ради нее я отказался от политического поприща и от поэзии, из-за нее покидаю теперь даже свой дом, свою раковину, кожу свою, без которой буду истекать кровью…
Критон одобрительно кивал головой. Сократ отхлебнул вина и медленно поднялся на ноги. Платон смолк в ожидании. Сократ оправил свой хитон.
– Душно здесь как-то, – проговорил он. – Ветки лавра там, в углу, поглощают весь воздух… – Потом он ласково, приветливо обратился к Платону: – Спасибо, милый, за то, что ты говорил не против моих доводов, а за них…
Платон был ошеломлен. Друзья смотрели на него с выражением отчаяния на лицах, взглядами просили его говорить еще, еще попытаться что-нибудь сделать, не сдаваться… Но Платон исчерпал уже все, чем мог убедить Сократа.
А тот все тем же ласковым тоном продолжал:
– Дорогой, ты признаешь себя моим учеником. Для тебя, как и для меня, философия – выше всего. Философия, воплощенная в жизнь. Но тот, кто любит философию, обязан согласовывать свои поступки с этой любовью. Моя миссия – быть учителем, да, согласен. Моя смерть и будет последним поучением для всех вас.
– Нет! – вырвалось у Аполлодора. – Не говори так!
– Ты сказал, Платон, дом – это твоя раковина, твоя кожа. Моя раковина – все Афины, без них я был бы не только как без кожи, но и без глаз, без ушей и языка. Я стал бы обрубком человека. Ты сказал, что отказался ради философии от поэзии, от политического поприща. И то, и другое – неправда. Ты только присоединил к поэту философа и политика, но поэтом ты остался. В этом твое преимущество. Ты сказал, что из-за любви к философии собираешься покинуть Афины: верно – нынешние Афины не создают атмосферы, необходимой для твоей работы. Уезжай, если чувствуешь, что это необходимо. Это не будет незаконным бегством, каким был бы мой побег. С течением времени ты сам решишь – быть может, и вернешься. А я уже не смог бы вернуться. Однако не нужно тебе так уж бояться Афин. Они будут грозить тебе, но вреда не причинят. Тебе – нет.
Платон понял – Сократ не совсем доволен им. Я хотел бы видеть его другим, и он тоже хотел бы меня – другого. Наверное – чтоб я тоже ходил босиком и шатался по Афинам…
Сократ обвел взглядом камеру.
– Смеркается, мальчики.
Все посмотрели на окошко, за которым начало темнеть. Тоска охватила их. Скоро им уходить…
Сократ сказал:
– Платон, милый, ты не принял от меня один из моих заветов: мое неистовство. Философии иной раз подобает – не мудрствовать…
Критон ожидал, что Платон возразит, пустится в объяснения, но Платон молчал.
– Значит, решено? – с несчастным видом прошептал Критон. – Ты остаешься?
Сократ поднял руки, растопырив пальцы:
– Я спрут, который обхватывает, присасывается всеми щупальцами, всеми присосками. Можно ли оторвать их? Ах, можно, можно – но сначала надо разбить ему голову…
Аполлодор схватил с ложа гиматий Сократа, уткнулся лицом в него и зарыдал.
Сократ опустил руки.
– Ах, дорогие мои, да разве не знали вы наперед, каким будет мое решение? Ну что ж – темнеет… – Он улыбнулся. – Вот и еще один приятный день провели мы с вами… – Поднял кружку с вином. – Благодарение Дионису!
Тюремщик попросил друзей Сократа закончить свидание.
Платон лишь огромным усилием воли преодолевал головокружение. В дверях оглянулся на Сократа. А вышел из темницы – и сердце его пронзила острая боль. Прислонился к стене. Критон уступил ему свои носилки. Последним от Сократа вышел Аполлодор.
В камеру вошли двое из одиннадцати служителей архонта, на обязанности которых лежало наблюдение за исполнением приговора, и официально сообщили Сократу то, что он уже знал: завтра.
А Мирто все ждала. Закатное солнце подернуло белизну мрамора оранжево-розовым отсветом. Зарозовели высокие стены, скалистые склоны Акрополя, засиял в этом зареве Парфенон.
Уже почти стемнело, когда Мирто снова подошла к двери, забарабанила в нее кулаками. Тюремщик приотворил узкую щель:
– Чего тебе еще?
– Пусти к нему!
– Поздно.
– Что они сказали? Его освободят?
– С чего бы?
– Но ты говорил…
– А ты меня не слушай! Здесь, девонька, бредят, рассуждают, да без ума… Приходи завтра – проститься…
14
Темнело небо над склонами Пникса, прогретыми солнцем, над мохнатыми зарослями шалфея, над кустами, похожими на овечьи спины. К разгоравшимся звездам поднимался серебряный треск цикад и рокот соловья в ветвях платана. Пала вечерняя роса, сильней запахли лавры и олеандры.
Ночь в черном покрывале, ночь, наполненная успокоительными звуками и дурманными ароматами, протиснулась сквозь узенькое отверстие в темницу Сократа.
Приговоренный лежал, с наслаждением вдыхая запахи, и улыбался, постепенно погружаясь в сон. Сладостное чувство владело им: все остались верны мне, сегодня они – куда больше мои, чем прежде. Прощание наше, растянувшееся на целый месяц благодаря делосским торжествам, стало месяцем признания в любви – моей к ним, а их ко мне. Вот что было мне нужно для полного блага!
Тюремщик приложил ухо к двери. Тишина. Мелет, помещенный в камере с другой стороны, плачет, кричит, барабанит ногами в дверь, а тут такая тишина. Тюремщик осторожно отпер дверь, посветил: Сократ спал спокойно, крепко.
О Зевс! – подумал тюремщик. Знает, что завтра умрет, а спит как дитя! Он заслонил свет и вышел на цыпочках.
Сократ проснулся, как всегда, рано.
Окошко затянуло дымкой рассветного тумана, холод проникает в камеру. Где-то поблизости заухала сова.
Сократ поднялся. Завернувшись в гиматий, стал следить, как светлеет в окошке.
Скоро встанет день.
Что это обманно сулит мне, будто там где-то жизнь моя продлится? Эта ложь притворяется утешением – но она, напротив, усиливает мой страх перед смертью… До сих пор я шел навстречу ей со спокойной мыслью, а теперь, в последний день, меня ужасает неизбежность – умолкнуть, стать недвижным…
Вырез в темной камере бледнел.
Сократ постучал в дверь; тюремщик мгновенно появился на пороге, осведомился о его желании.
Сократ попросил разрешения приветствовать солнце, когда оно встанет над горизонтом.
Тюремщик даже задохнулся: значит, все же!..
– Конечно, Сократ, – поспешно ответил он. – Пойдем, я покажу тебе путь. Пройдем через двор, я открою заднюю калитку, что ведет на склон холма, а там ты уже сам…
Вышли из калитки. Нигде ни души.
Тюремщик вдруг обнял, поцеловал Сократа:
– Ну вот… Теперь беги, и да будут с тобой боги!
И скрылся в калитке. Скрипнул засов.
Сократ стоял, глубоко изумленный. Почему он обнял меня уже сейчас? Зачем запер калитку? Придется мне теперь обходить кругом, к главным воротам… Сократ медленно поднялся на вершину холма, откуда открывался прекрасный вид на Гиметт. И вдруг расхохотался. Ах ты, мой милый благодетель! Теперь я понял… Как опечалится твой взор, когда я вернусь… Клянусь псом – сколько же добрых людей ходит по этому сумасшедшему миру, а мы о них и не подозреваем!
На востоке, за Гиметтом, уже ширилась, пламенела полоса зари, из которой вынырнет даритель света. Ага, вот оно! У Сократа перехватило дыхание. Он словно онемел. Поклонился низко, воздел руки и тихо, с трудом выговорил, лицом к этому ликующему сиянию:
– Ну, ты ведь все знаешь…
Поспешно отвернулся, чтоб солнце не увидело его глаз; и предстала ему туманная картина: беломраморный город под голубым куполом неба, овеянный запахом кипарисов…
Сократ спустился с Пникса, вошел через главные ворота тюрьмы, улыбкой обласкал потрясенного тюремщика и ступил в свою темницу.
На рассвете Мирто остригла свои желтые волосы. Ксантиппа, сидя на постели, следила за ее действиями. Подумала: это она в знак траура. Всю ночь я слышала ее тихий плач.
Мирто накрыла голову и плечи тонким полотняным покрывалом. Срезанные волосы перевязала лентой, завернула в узелок. Как пойду прощаться – отдам ему. Будет знать, что я всегда с ним. Вместе с ним лягу на смертное ложе, вместе уйду…
Бледные, молчаливые явились к Сократу друзья – словно их самих ожидало то, что было уготовано сегодня учителю.
Сократ встретил их оживленно, радостно:
– Идите, идите, дорогие! Жду вас с нетерпением!
– Есть что-нибудь новое? – спросил Критон.
– Время в движении своем неизменно приносит новое…
– Как ты провел ночь? – спросил Антисфен. – Мне кажется…
– …что у меня настроение лучше, чем у вас, – улыбаясь, договорил за него Сократ. – Но истина превыше всего: была и у меня тяжелая минутка, словно кошмар давил, но недолго. Вышло солнце, и все стало хорошо. Размышлял я тут, ближайшие мои, все ли свое передал я вам. Выворачивал наизнанку карманы гиматия – ни в одном ни крошки не осталось. И все-таки нашел я нечто; оно показалось мне не менее важным, чем все, что я уже завещал вам. Не хотелось бы мне уносить это с собой…
– Что же это такое? – не выдержал Аполлодор.
– Светлый взгляд в будущее – и смех, друзья.
В день казни? Мороз пробежал у них по спине. Никто не в силах был вымолвить слово.
– Платон сегодня не придет? – спросил вдруг Сократ.
– Он болен, – ответил Критон.
– Хотел бы я видеть болезнь, которая помешала бы мне прийти сюда! – вспыхнул негодованием Аполлодор. – Да я бы на четвереньках приполз!
– Не суди так строго, мой маленький. Ему еще вчера было нехорошо, его шатало, когда вы уходили. Он слишком чувствителен. – И, обращаясь к остальным, Сократ добавил: – Когда-нибудь вы поймете, дорогие мои, что сегодня – мой славный день, а не злой. Поверьте мне, это так, и полными горстями берите у меня мою веселость.
– Можем ли мы веселиться, когда ты несколько дней назад передал нам свою боль? – возразил Антисфен.
– Ну вот! Я так и знал, что главное-то и забыл: боль и веселье не исключают друг друга! Серьезная забота и веселость – это две половины сердца. Без серьезности человек становится капризным, легкомысленным, поверхностным. А без веселости – ожесточенным, сухим, непредприимчивым, не верящим в жизнь. Нести вечный огонь из святилища Зевса в Додоне на игры в Олимпии не так трудно, хоть расстояние велико: бегуны с факелом сменяют друг друга. Но пронести вечный огонь сквозь века может лишь тот, у кого в сердце – равновесие. Так что, мальчики мои, цените смех. Сколько бы ни было смеха на свете, его никогда не будет слишком много. А пословица говорит: следуя за каркающим вороном, подойдешь к падали.
Он взял яблоко, принесенное Аполлодором, откусил с аппетитом.
– Большой я грешник, любимые мои. Не делайте из меня праведника. Сколько я натворил ошибок! Зато я никогда ни перед чем не обращался в бегство и потому не виновен в самом тяжком грехе – в равнодушии к человеку и к жизни. И это теперь меня радует. Что вы так удивленно смотрите? Видно, думаете: ах, как спокоен Сократ, шутит за несколько часов до смерти… Спокоен? Да разве может быть спокоен тот, кто