Она была большая и сильная. А он — маленький и тощий.
Рукава ее одежды отвисли к плечам, и две протянутые вверх белые, голые руки казались толстыми, как ноги акробатки, упражняющейся дома. И видно было, что у нее хватит силы долго держать руки вверх. И сквозь испуг на ее лице пробивалось выражение значительности переживаемого.
Наслаждаясь ее смущением, Мошкин произнес медленно и внушительно:
— Только двинься! Только пикни! Подошел к картине.
— Сколько стоит?
— Двести двадцать, без рамы, — дрожащим голосом произнесла барышня.
Порылся в кармане, достал перочинный нож. Разрезал картину сверху вниз и справа налево.
— Ах! — вскрикнула барышня. Подошел к мраморной головке.
— Что стоит?
— Триста.
Ключом отбил ухо, оббил нос, щеки пооббил. Барышня тихонько ахала. И приятно было слушать ее тихое аханье.
Порвал еще несколько картин, порезал обивку кресел, сломал несколько хрупких вещичек.
Подошел в барышне. Крикнул:
— Лезь под диван! Исполнила.
— Лежи смирно, пока не придут. Не то бомбой тарарахну. Ушел. Никого не встретил ни в передней, ни на лестнице. У ворот стоял тот же дворник. Мошкич подошел к нему. Сказал:
— Что у вас барышня-то странная какая?
— А что?
— Да нехорошо себя ведет. Скандалит очень. Вы бы к ней пошли.
— Коли они не зовут, как же я могу?
— Ну, как знаете.
Ушел. Голодный блеск в его глазах тускнел. Мошкин долго ходил по улицам. Тупо и медленно вспоминал эту гостиную, и разрезанные картины, и барышню под диваном.
Тусклые воды канала манили к себе. Скользящий свет заходящего солнца делал их поверхность красивой и печальной, как музыка безумного композитора. Такие были жесткие плиты набережной, и такие пыльные камни мостовой, и такие глупые и грязные шли навстречу дети! Все было замкнуто и враждебно.
А зеленовато-золотистая вода канала манила.
И погас, погас голодный блеск в глазах.
Так звучен был мгновенный всплеск воды.
И побежали, кольцо за кольцом, матово-черные кольца, разрезая зеленовато-золотистые воды канала.