встречам. По большей части это были пареньки милые, искренние, рассуждающие и понимающие, но непомерно лохматые и необычайно самолюбивые. Воронок развивал их очень усердно и успешно. Они очень отчетливо усваивали сочувствие к рабочему пролетариату, ненависть к сытым буржуям, сознание непримиримости интересов того и другого класса, и кое-какие факты из истории. Каждую свою беседу с Воронком лохматые парни из городского училища начинали неизменно все теми же жалобами на училищные порядки и на инспектора. По большей части они жаловались на пустяки. Они говорили с обидою:
— Форменные значки заставляет носить на фуражках.
— Точно мы — малые ребята.
— Чтобы всякий видел, что идет малыш из городского училища.
— Волосы стричь заставляет, помешали ему наши волосы.
Воронков им вполне сочувствовал. Этим он поддерживал в подростках протестующее настроение. Их друзья, такие же лохматые парни, но не ходящие в школу, жаловались тоже, — на родителей, на полицию, на что придется. Но жалобам их все же не хватало того яда и того постоянства, которые школьникам внушались всем строем школы. Воронок раздавал тем и другим книжки копеечной цены, но очень строгие в своей партийной чистоте.
Приходили к Воронку и взрослые рабочие, из молодых. Подбирались тоже почему-то все лохматые, шершавые, и такие угрюмые, что казалось, как будто они обижены навсегда, и уже навеки утратили способность улыбаться и шутить. Воронок читал с ними книжки посерьезнее, и делал объяснения непонятого. Были назначены часы для этих чтений и бесед. Этими беседами Воронку очень удавалось развить своих слушателей в желательном направлении: все партийные шаблоны усваивались ими очень скоро и очень прочно. Давал он им также книги для чтения на дом. Многие сами покупали кое-что.
Таким образом через квартиру Воронка постоянно протекала река книжек и брошюр. Иногда он подбирал целые библиотеки, и рассылал их с верными людьми по деревням.
Елисавета и Триродов застали Воронка дома. Он казался мало похожим на партийного работника: любезный, неречистый, он производил впечатление сдержанного, благовоспитанного человека. Он всегда носил крахмальное белье, высокие воротнички, нарядный галстук, шляпу котелком, стригся коротко, бородку причесывал волосок к волоску.
Воронок любезно сказал:
— Я с удовольствием пойду с вами.
Он взял тросточку, надел котелок, мельком глянул в зеркало, висевшее в простенке, и сказал опять:
— Я готов. Но вы, может быть, отдохнете?
Они отказались, и пошли вместе с Воронком. Жуткая тишина светлых улиц притаилась и ждала чего-то. Эти три казались чужими среди деревянных лачуг, скучных заборов, на мостках скрипучих и шатких. Хотелось спросить:
— Зачем идем?
Но казалось, что это сближает и делает дружным быстрый стук сердец. Вся картина бедной жизни была здесь во всей скучной повседневности, и те же играли грязные и злые дети, и ругались, и дрались, — шатался пьяный, — и качались серые ведра на сером коромысле на плече серой женщины в сером заношенном платье.
Повседневно скучною казалась нищета этого дома, где на столе, наскоро обряженный, лежал желтый покойник. Бледная баба стояла у изголовья, и выла тихо, протяжно, неутомимо. Откуда-то подошли трое ребятишек, беловолосых и бледных, и смотрели на вошедших, — странные, тупые взоры без радости и без печали, взоры, навсегда отуманенные.
Елисавета подошла к женщине. Цветущая, румянолицая, стройная девушка стояла рядом с тою бледною, заплаканною женщиною, и тихо говорила ей что-то, — та качала головою, и причитала ненужные, поздние слова. Триродов спросил тихо:
— Нужны деньги?
Воронок так же тихо ответил:
— Нет, товарищи хоронят, сложатся. Потом семье понадобятся деньги.
Настал день похорон. На фабриках работы стали. Было ясное небо, и под ним торжественно-шумная толпа, и легкие струйки ладана, пышное благоухание которого смешивалось с легким запахом лесной гари. Гимназисты забастовали, и пошли на похороны, Пришла и часть гимназисток. Робкие девочки остались в своей гимназии.
Дети из Триродовской колонии решили идти на похороны. Они принесли два венка, — речные желтые травы, еще сохранившие на своих восковых лепестках переливные огоньки ранней влаги. Пришли и тихие дети. Они держались отдельно, и молчали.
Вся полиция города была на похоронах. Даже из уезда были вызваны стражники. Как всегда, в толпе вертелись мелкие провокаторы.
Торжественно и спокойно двигалась толпа. Над толпою колыхались венки, пестрели красные цветы, красные веяли ленты. Вокруг ехали казаки. Они смотрели угрюмо и подозрительно, — были готовы усмирять. Слышалось пение молитвы. Каждый раз, когда затихшее пение возобновлялось, казаки чутко прислушивались, Нет, — опять только молитва.
Елисавета и Триродов шли в толпе за гробом. Они говорили о том, что восторгает жаждущих восторга, и ужасает жаждущих покоя. Остры были Елисавете все впечатления на острых щебнях пыльной и сорной мостовой.
Длинная была дорога. И строгое, и стройное длилось пение. Потом кладбище, — унылое ожидание на паперти, — поспешное отпевание.
Казаки спешились, но по-прежнему держались тесным кольцом вокруг толпы.
Вынесли гроб из церкви. Опять заколыхались венки. И опять несли долго, и пели.
Вдруг усилился женский плач, — женский плач над раскрытою могилою. Учитель Бодеев встал у изголовья. Своим визгливо-тонким, но далеко слышным голосом он начал было:
— Товарищи, мы собрались здесь, у этой братской могилы…
Подошел жандармский офицер, и сказал строго:
— Нельзя-с. Прошу без речей и без демонстраций.
Бодеев спросил с удивлением:
— Но почему же?
— Нет, уж очень прошу-с. Нельзя-с, — сухо говорил офицер.
Бодеев пожал плечами, отошел, и сказал досадливо:
— Покоряюсь грубой силе.
— Закону, — строго поправил офицер в голубом мундире.
Теснясь у могилы, подходили один за другим, и бросали землю. Сырая и тяжелая, земля гулко ударялась о тесные гробы.
Засыпали могилу. Стояли молча. Молча пошли.
И вдруг послышался чей-то голос.
И уже вся толпа пела слова гордого и печального гимна. Угрюмо смотрели казаки. Послышалась команда. Казаки быстро сели на коней. Пение затихло.
За кладбищенскою оградою Елисавета сказала:
— Я хочу есть.
— Поедемте ко мне, — предложил Триродов.
— Благодарю вас, — сказала Елисавета. — Но лучше зайдемте в какой-нибудь трактир.
Триродов глянул на нее с удивлением, но не спорил. Понял ее любопытство.
В трактире было людно и шумно. Триродов и Елисавета сели у окна, за столик, покрытый грязноватою, в пятнах, скатертью. Они заказали холодного мяса и мартовского пива.
За одним из столов сидел малый в красной рубахе, пил и куражился. За ухом у него торчала папироска, — там, где приказчики носят карандаш. Малый приставал к соседям, кричал:
— Пьян-то кто?
— Ну, кто? — презрительно спрашивал от соседнего стола молодой рабочий.
— Пьян-то я! — восклицал пьяница в красной рубахе. — А кто я, знаешь ли ты?
— А кто ты? Что за птица? — насмешливо спрашивал молодой рабочий в черной коленкоровой блузе.
— Я — Бородулин! — сказал пьяница с таким выражением, точно назвал знаменитое имя.
Соседи хохотали, и кричали что-то грубое и насмешливое. Малый в красной рубахе сердито кричал:
— Ты что думаешь? Бородулин, по-твоему, крестьянин?
Рабочий в черной блузе почему-то начал раздражаться. Его впалые щеки покраснели. Он вскочил с места, и крикнул гневно:
— Ну, кто ты? Говори!
— По паспорту крестьянин. Запасной рядовой. Так? Только и всего? спрашивал Бородулин.
— Ну? Кто? — наступая на него, гневно кричал рабочий.
— А по карточке кто я? знаешь? — спрашивал Бородулин.
Он прищурился, и принял значительный вид. Товарищи тянули молодого рабочего назад, и шептали:
— Брось. Нешто не видишь.
— Сыщик! Вот я кто! — важно сказал Бородулин.
Рабочий в черной блузе презрительно сплюнул, и отошел к своему столу. Бородулин продолжал:
— Ты думаешь, я сбился с толку? Нет, брат, шалишь, — я — бывалый. Как ты обо мне понимаешь? Я — сыщик. Я всякого могу упечь.
За соседними столиками прислушивались, переглядывались. Бородулин куражился.
— А в полицию хочешь? — сердито спросил из-за среднего стола купец, сверкая маленькими черными глазами. Бородулин захохотал, и крикнул:
— Полиция у меня в горсти. Вот где у меня полиция.
Посетители роптали. Слышались угрозы:
— Уходи, пока цел.
Он расплатился и ушел. Вдруг стало слышно, что на улице, собирается толпа. Елисавете и Триродову из окна видно было, как малый в красной рубахе слоняется взад и вперед по улице, не отходя далеко от трактира, и пристает к прохожим. Слышались его крики:
— Донесу! Арестую! Давай гривенник.
Многие давали, — боялись. Каждого встречного задевал Бородулин, — с мужчин сбрасывал шапки, женщин щипал, мальчиков драл за уши. Женщины с визгом шарахались от него. Мужчины, кто поробче, бежали. Посмелее останавливались с угрожающим видом. Тех Бородулин не смел трогать. Мальчишки толпою бегали сзади, хохотали и гукали. Бородулин бормотал:
— Ты у меня смотри Знаешь ли ты, кто я?
— Ну, кто ты? — спросил парень, которого он толкнул. — Кабацкая затычка!
Вокруг них собралась толпа. Лица были хмуры и неприветливы. Бородулин трусил, но храбрился и куражился. Он кричал:
— Надо человек двух, трех забрать!
На Бородулина вдруг напали. Молодой, дюжий парень выскочил из толпы. В руке его был громадный булыжник. Парень крикнул:
— Что эта собака тут кочевряжится?
Он ударил Бородулина булыжником по голове. Несчастливо-меток был удар. Что-то мягкое и упругое хрустнуло. Бородулин упал. Его продолжали бить. Тот рабочий, который ударил его булыжником, убежал.
Елисавета и Триродов смотрели из окна. Триродов крикнул:
— Казаки!
Люди на улице бросились во все стороны. На окровавленной мостовой остался растерзанный труп.
Глава семнадцатая
Много забот доставил Триродову Остров. Триродов не раз возвращался мыслями к обстоятельствам своего знакомства с Островым, и к последним своим встречам с ним в Скородоже.
Остров был второй раз у Триродова через неделю после первого своего посещения. Всю ту неделю Остров не мог отделаться от странного чувства неловкости и смущения. В его памяти как-то нелепо путались подробности того посещения и разговора с Триродовым. Почему-то он постоянно забывал, какой сегодня день. Неделя прошла как-то слишком для него быстро. Может быть, это было потому, что за неделю от свел много интересных для себя знакомств. Он даже начал делаться заметным в городе человеком. Во вторник поздно вечером Остров пришел к Триродову. Ждать ему пришлось не долго. Его тотчас же приняли, и провели в одну из комнат первого этажа. Через минуту Триродов к нему вышел. Триродов казался слегка удивленным, и спросил несколько принужденно:
— Что скажете, Денис Алексеевич?
Остров сказал сумрачно:
— За деньгами пришел. Получить обещанное вспомоществование от щедрот ваших. Триродов сказал:
— Я ждал, что вы придете в среду.
Остров свирепо усмехнулся, и сказал:
— Зачем же в среду, если можно и во вторник? Или уже очень трудно с денежками расставаться? Обуржуазились, Георгий Сергеевич?
Триродов, казалось, вдруг вспомнил что-то. Улыбаясь слегка насмешливо, он говорил:
— Извините, пожалуйста, Денис Алексеевич. Я думал, что вы придете завтра, как было условлено. Я еще не приготовил для вас деньги.
Острову стало досадно. Его широкоскулое лицо потемнело. Глаза его стали свирепо-красны. Он сказал сердито: