куда меня зароют зачем-то равнодушные люди. Что же мне в красноречии твоих обещаний, что мне? что мне? скажи.
Сказала, улыбаясь кротко:
– Во блаженном успении вечный покой.
Повторил тихо:
– Вечный покой. И это – утешение?
– Утешаю, чем могу, – сказала она, улыбаясь все тою же неподвижною, кроткою улыбкою.
Тогда он встал и пошел к выходу из сада. За собою слышал он ее легкие шаги.
Долго шел он по городским улицам, – и она шла за ним. Иногда он ускорял шаги, чтобы уйти от нее, – и она шла скорее, торопилась, бежала, приподнимая тонкими пальцами край белого платья. Когда он останавливался, она стояла поодаль, рассматривая выставленные в магазинных окнах предметы. Иногда он досадливо оборачивался и шел прямо на нее, – тогда она торопливо перебегала на другую сторону улицы или пряталась в подъездах или под воротами.
И следила за ним серыми, спокойными, внимательными глазами. Неотступно следила.
«Сяду на извозчика», – подумал он.
Удивился, почему такая простая мысль раньше не пришла ему в голову.
Но едва он заговорил с извозчиком, она приблизилась. Стояла совсем близко и веяла на него холодом и печалью. И улыбалась.
Подумал досадливо:
«Она сядет со мною. От нее не уйти, не уехать».
Извозчик спрашивал шесть гривен.
– Тридцать копеек, – сказал Резанов и быстро пошел прочь.
Извозчик ругался.
Резанов поднялся в третий этаж. Остановился у дверей своей квартиры. Позвонил. Все время слышал шорох тихих, поднимающихся по лестнице шагов. Второй раз позвонил нетерпеливо. Холод страха пробежал по спине. Хотелось войти в квартиру раньше, чем она поднимется, раньше, чем она увидит, в какую он вошел дверь, – на площадке было четыре двери.
Но уже она поднималась. Уже близко, в полусвете лестницы, забелелось ее платье. И ее серые глаза внимательно и близко смотрели в его испуганные глаза, когда он, входя в квартиру, последний раз глянул на лестницу, поспешно закрывая за собою дверь.
Сам замкнул дверь на ключ. Так резко звякнул замок. Потом остановился в полутемной передней. Смотрел на дверь тоскующими глазами. Чувствовал, – точно видел сквозь опрозрачнившуюся вдруг дверь, – как она стоит за дверью, тихая, с кроткою улыбкою на милых губах, и поднимает ясное, бледное лицо, чтобы прочесть и запомнить номер квартиры.
Потом тихие послышались шаги вниз по лестнице.
– Она ушла, – словно сказал кто-то ясным голосом.
И другой словно послышался в ответ ему голос, безнадежно-спокойный:
– Она придет.
Он ждал. Все темнее становилось. Томила тоска. Мысли были неясны и спутаны. Голова кружилась. По телу пробегал озноб и жар.
Думал:
«Что она делает? Купила еды, пришла домой, голодных своих смертенышей кормит. Так и назвала их – смертеныши. Сколько их? Какие они? Такие же тихонькие, как и она, моя милая смерть? Исхудалые от недоедания, беленькие, боязливые. И некрасивые, и с такими же внимательными глазами, такие же милые, как она, моя милая, моя белая смерть.
Кормит своих смертенышей. Потом спать уложит. Потом сюда придет. Зачем?»
И вдруг любопытство зажглось в нем.
Придет, конечно. Иначе зачем проследила его до дому. Но зачем придет? Как она понимает свою задачу, эта странная дама, готовая за деньги на все условия, и даже на то, чтобы по смертям ходить?
А может быть, она и не женщина, а настоящая смерть? И придет, и вынет его душу из этого грешного и слабого тела?
Лег на диван. Укрылся пледом. Весь сотрясался в приступах жестокой и сладкой лихорадки.
Какие странные приходят в голову мысли! Она – умная и добросовестная. Взяла деньги, и хочет их заработать, и хорошо играет подсказанную ей роль.
Отчего же она такая холодная?
Да оттого, что она – бедная, голодная, усталая, больная.
Устала от работы. Так много ей работы.
Я устала. Я больна».
Ходит, ищет, голодная, больная. Бедные смертеныши ждут, голодные ртишки разевают.
И вспомнил ее лицо, – земное, человеческое лицо моей смерти.
Такое знакомое лицо. Родные черты.
В памяти, черта за чертою, все яснее вставало ее лицо, – знакомые, родные, милые черты.
Кто же она, моя белая смерть? Не сестра ли моя?
«Тяжело мне, – я больна.
И если она – моя вечная Сестра, моя белая смерть, – то что мне до того, что она здесь, в этом воплощении, пришла ко мне в образе ищущей по объявлениям, живущей в комнате от хозяев!
Я вложил в ее руку мое бедное золото, мой скудный дар, – звонкое золото, в холодеющую руку. И взяла мое золото остывающею рукою, и возьмет мою душу. Снесет меня под темные своды, – и откроется лик Владыки, – Мой вечный лик, и Владыка – Я. Я воззвал мою душу к жизни, и смерти моей велел идти ко мне, идти за мною.
И ждал.
Была ночь. Тихо звякнул колокольчик. Никто не слышал. Резанов поспешно откинул плед. Прошел в переднюю, стараясь не шуметь.
Так резко зазвенел замок. Дверь открылась, – на пороге стояла она.
Он ступил назад, в темноту передней. Спросил, словно удивляясь:
– Это – ты?
И она сказала:
– Я пришла. Это мой час. Пора.
Он замкнул за нею дверь и пошел к себе по неосвещенным комнатам. Слышал за собою легкий шорох ее ног.
И в темноте его покоя она прильнула к нему и поцеловала его целованием нежным и невинным.
– Кто же ты? – спросил он.
Сказала:
– Ты звал меня, и я пришла. Я не боюсь, и ты не бойся. Я дам тебе последнюю усладу жизни, – поцелуй смерти, – «и будет смерть твоя легка и слаще яда».
Спросил:
– А ты?
Ответила:
– Я сказала тебе, что сойду с твоею душою тем единственным путем, который перед нами.
– А твои смертеныши?
– Я послала их вперед, чтобы они шли перед нами и открывали нам двери.
– Как же ты вынешь мою душу? – спросил он опять.
И она прижалась к нему нежно и шептала:
– «Стилет остер и сладко ранит».
И прильнула, и целовала, и ласкала. И точно ужалила, – уколола в затылок отравленным стилетом. Сладкий огонь вихрем промчался по жилам, – и уже мертвый лежал в ее объятиях.
И вторым уколом отравленного острия она умертвила себя и упала мертвая на его труп.
Сергей Матвеевич Мошкин пообедал сегодня очень хорошо, – сравнительно, конечно, – как ему, сельскому учителю, лишившемуся места и уже с год околачивающемуся по чужим лестницам в поисках работы, и не к лицу было бы. А все-таки голодный блеск сохранялся в его глазах, грустных и черных, и придавал его худощавому, смуглому лицу выражение какой-то неожиданной значительности. Мошкин истратил на обед последнюю трехрублевку, и теперь в его карманах бренчало только несколько медяков, да в кошельке лежал истертый пятиалтынный. Пировал он на радостях. Хотя и знал, что глупо радоваться, и рано, и нечему. Но так наискался работы и так прожился, что и призрак надежды радовал.
На днях Мошкин поместил в «Новом Времени» объявление. Он рекламировал себя, как педагога, владеющего пером, – на том основании, что корреспондировал в местную приволжскую газету. За это он и слетел с места: доискались, кто писал злые корреспонденции в «левую» газету; земский начальник обратил внимание инспектора народных училищ, а инспектор, конечно, не потерпел.
– Нам таких не надо, – сказал ему инспектор при личном объяснении.
Мошкин спросил:
– А каких же вам надо?
Но инспектор, не отвечая на неуместный вопрос, сухо сказал:
– Прощайте, до свиданья. Надеюсь увидеться на том свете…
Дальше в своем объявлении Мошкин заявляет, что хочет быть секретарем, постоянным сотрудником газеты, репетитором, воспитателем, сопровождать на Кавказ или в Крым, быть полезным в доме и т. п. Уверял, что не имеет претензий и что не стесняется расстоянием.
Ждал. Пришла одна открытка. Странно, что с ней у него вдруг связались какие-то надежды.
Это было утром. Мошкин пил чай. Вошла сама хозяйка. Сверкнула черными змеиными глазками и сказала язвительно:
– Корреспонденция Сергею Матвеевичу господину Мошкину.
И, пока он читал, гладила свои черные над желтым треугольником лба волосы и шипела:
– Чем письма получать, платил бы деньги за стол, за комнату. Письмом сыт не будешь, а ты в люди походи, поищи, не боронься на испанский фасон.
Читал:
«Будьте любезны пожаловать для переговоров от 6 до 7 вечера, 6 рота, д. 78, кв. 57».
Без подписи.
Злобно глянул Мошкин на хозяйку. Она стояла у двери, прямая, широкая, с опущенными руками, спокойная, как кукла, и холодно-злая, и прямо на него смотрела неподвижными, наводящими жуть глазами.
Мошкин крикнул:
– Баста!
Стукнул кулаком по столу. Встал. Заходил по комнате взад-вперед. И все твердил:
– Баста!
Хозяйка тихо и злобно спрашивала:
– Платить-то будешь, корреспондент казанский и астраханский? а? сознательная твоя харя?
Мошкин остановился перед ней, протянул к ней пустую ладонь и сказал:
– Все, что имею.
Умолчал о последней трехрублевке. Хозяйка шипела:
– Я тебе не гусарская офицерша, мне деньги надобны. Дрова семь целковых, откуда я возьму? Сам себя не прокормишь, – заведи платящую воздахторшу. Ты – молодой человек со способностями, и наружность у тебя достаточно восхитительная. Какая ни есть дура найдется. А мне разве возможно? Куда ни вертыхнись, деньги вынь да положь. Дунь – руб, плюнь – руб, поколей – полтораста.
Мошкин приостановился. Сказал:
– Не беспокойтесь, Прасковья Петровна, сегодня вечером получаю место и рассчитаюсь.
И опять принялся ходить, шлепая туфлями.
Еще долго хозяйка шипела, торча у двери. Наконец ушла, крикнув:
– У меня стальная грудь! Другая бы иная на моем месте давно бы глаза под лоб закатила, сказала бы: живите без меня, околачивайтесь, как знаете, а я вам не крепостная.
Ушла, и в его памяти осталась ее странная фигура, прямая, с опущенными руками, с желтым широким треугольником лба под черными, гладко примасленными волосами, с усеченным узким треугольником затасканной желтой юбки, с крохотным треугольником красного нюхающего носа. Три треугольника.
Весь день Мошкин был голоден, весел и зол. Ходил без цели по улицам. Засматривался на девушек, и все они казались ему милыми, веселыми и доступными, – доступными для богатых. Останавливался перед окнами магазинов, где выставлены дорогие вещи. Все острее становился голодный блеск в глазах.
Купил газету. Прочел ее на скамейке в сквере, где смеялись и бегали дети, где модничали няньки, где пахло пылью и чахлыми деревьями, – и запах улицы и сада неприятно смешивался и напоминал запах гуттаперчи. В газете поразил Мошкина рассказ об исступленном, голодающем безумце, который в музее изрезал картину знаменитого художника.
– Вот это я понимаю!
Мошкин зашагал по аллее. Повторял:
– Вот это я понимаю!
И потом, ходя по улицам, смотря на великолепные громады богатых домов, на выставленную роскошь магазинов, на элегантные наряды прогуливающихся господ и дам, на быстро проносящиеся экипажи, на всю эту красоту и утешительность жизни, доступные для всякого, у кого есть деньги, и недоступные для него, – рассматривая, наблюдая,