дачи Нина увидала знакомую фигуру. Всмотрелась, – Наташа Лещинская.
И обрадовалась Нина, и словно испугалась. Не приходит ли она с ужасною, жданною вестью? Идет, как судьба, измучить печалью, изранить тоскующее сердце.
Уже издали было видно, по торопливости и неловкости движений, что Наташа взволнована чем-то. И что, конечно, несет с собою какое-то значительное известие.
У Нины от волнения задрожали руки и похолодали колени. Хотела бежать к подруге, но вдруг сердце так забилось, что Нина должна была остановиться.
Покраснела. Стояла, улыбаясь и держа скрещенные руки на груди, в неловкой, странной позе. Такая смущенная, неверная была улыбка.
– Наташечка, это ты? – сказала как-то неловко. – Как я рада!
И замолчала, сбитая неверностью своих интонаций.
– Ну, Ниночка, – сказала Наташа, подходя и слегка запыхавшись от быстрой ходьбы.
И у неё было озабоченное лицо, а разбившиеся, подвитые на шпильках черные волосы, выбившиеся из-под желтой соломенной с желтым страусовым пером шляпки придавали её смуглому лицу какой-то мальчишески-задорный и излишне самоуверенный вид.
– Да? умер? мой? – бессвязно, испуганно спрашивала Нина.
Наташа оживленно говорила:
– Умер. И, можешь представить, застрелился! Правда, интересно? Тебе счастье.
Нина заплакала. Казалась такою жалкою, растерявшеюся, милою среди этого пронизанного розовым и голубым светом простора, в своем простом синем с белыми полосками обшивки костюме, с загорелою стройностью тонких тихих ног, перед этою нарядною в многотонно-желтом, тяжело дышащую от скорой ходьбы по песку на высоких каблуках, румяно-смуглою, бойкою гостьею.
Плача, тихо спросила Нина:
– Кто?
Звук её голоса был тонкий и робкий, как у плачущего ребенка.
Наташа ласково пожала её руку.
– Правда, очень жаль, – сказала она. – Молодой очень. Студент Иконников.
– Один? – спросила Нина.
– Да, он был один, когда застрелился. Семья жила на даче. Он приехал днем в пустую квартиру, писал письма, сам опустил в почтовый ящик, один переночевал. Утром застрелился. Никто и не знал в доме, пока родители не приехали, – он и им послал письмо на дачу. Они, кажется, в Павловске жили.
Нина молчала. Уже в саду своей дачи она вопросительно взглянула на Натащу. Отвечая на этот взгляд, Наташа сказала:
– Послезавтра хоронят. В Петербурге.
Пришли домой.
– О чем ты плачешь, Нина? – спросила мать.
– Он умер, – коротко ответила Нина, сухим, словно враждебным тоном.
– Кто умер?
Как почти всегда у стареющих женщин, внезапное упоминание о смерти чьей-то обдало Нинину мать холодом страха, – точно сказал кто-то внятным и темным голосом:
– Умрешь и ты!
– Ах, мама, – с непривычною досадливостью ответила Нина, – ты, все равно, не знаешь его.
«Я и сама не знаю», – подумала Нина.
И оттого, что эта мысль вплелась смешною ниткою в печальную ткань переживаемого, стало еще больнее.
Мать обратилась к гостье:
– Скажите хоть вы, Наташа, кто умер.
Наташа, снимая шляпу перед зеркалом, говорила неторопливо, стараясь быть спокойною, но сама почему-то волнуясь:
– Застрелился студент, наш знакомый, Иконников. В городе. Неизвестно, отчего. Такой молодой. Знаете, так много самоубийств в наши дни, и так жалко. Молодой такой, и никто не знает причины. Рана в виске, – маленькое синее пятно, точно расшиблено. И лицо совсем спокойное.
– Я пойду на панихиду, – решительно сказала Нина.
– Нина!
Мать сила на кресло, смотрела на дочь, и не знала, что сказать.
– Непременно! Ради Бога, не удерживайте! – восклицала Нина.
Наташа села рядом с Александрою Павловною, и говорила тихо:
– Пожалуйста, не беспокойтесь. Я с нею пойду, и буду все время вместе.
Нина ушла к себе.
– Что с нею? вы не знаете, Наташа? – спрашивала Александра Павловна. – Она так хандрила все эти дни. Что это? Кто этот Иконников?
– Она такая впечатлительная, – говорила Наташа. – Иконникова я мало знаю. Не знаю, право. В наши дни так много всего, что угнетает. Какие у них были отношения, правда, я не знаю.
Нина вышла скоро, вся в трауре, и уже в перчатках и шляпе с опущенною вуалью, – и опять с недоумием смотрела на неё мать.
– Нина, да откуда у тебя траур?
– Ах, мама!
– Нина, это не ответ. Я хочу знать. Ты должна.
– Мама, не истязай меня. И так трудно. Я говорила тебе, что предчувствовала беду. Мой жених умер. Я сейчас иду.
И говорила уже почти спокойно.
– Подожди, хоть чаю выпейте. Все равно, на какой же теперь поезд, – с недоумением, страхом и досадою говорила мать.
И медлительно влачился скучный час ожидания. Ненужное питье, противная пища, свет лампы, смешанный с багряным умиранием израненной зари, заставляющее вздрагивать звяканье ложек, и смешки Минки и Тинки, и недоумевающее допросы матери, – и что-то надо говорить!
Нина была очень печальна. Несколько раз принималась плакать. Наташа озабоченно шептала:
– Ты слишком рано начинаешь. Ты устанешь. У тебя не хватить настроения в решительные моменты.
– Оставь, Наташа. Ты ничего не понимаешь, – досадливым шепотом отвечала Нина.
Но вот и в вагоне, с Наташею.
Вагон наполовину пуст. Два-три случайные попутчика с сочувственным любованием смотрели на Нину.
Наташа спросила:
– Нина, да ты его не встречала?
– Конечно, нет.
– Так что же ты плачешь?
– А разве легко хоронить жениха?
И вдруг Нина рассмеялась.
– Я и не плачу. Я смеюсь.
– Со слезами?
– До слезь смешно. Плакала.
Наташа старалась обратить её мысли на веселое, приятное, смешное. Не удавалось.
– Ну, какая ты плакса, – говорила Наташа. – Пожалуйста, возьми себя в руки. Еще до истерики дойдешь – что я с тобою в вагоне стану делать?
Было уже темно, когда ехали по улицам летнего города, и все вокруг для Нины было, как бред кошмара, становящегося к осуществлению.
Между двумя тучами сиял бледный месяц, – и в воде канала струилось его зыбкое отражение. И горькая была отрава в мерцании безмерно-тихом над грубыми грохотами злых, грязных улиц.
Увеселительный сад сверкал разноцветностью гирлянд из красных, желтых и синих фонариков над белою скукою забора и наглостью пестрых на серой стене афиш.
Подъезжали и подходили пестро-наряженные и грубо-размалеванные, и чей-то невидимый, но всем давно знакомый указательный палец упирался в откровенно-жалкое слово «дешевый разврат».
Было веселье в толпе, идущей веселиться, бедное, старательное веселье во что бы то ни стало.
Оскорбительное веселье, – когда на душе такая печаль. Жестокие люди! Как они могут веселиться, когда он, молодой, прекрасный, лежит с простреленною головою!
Нина переночевала у Наташи. Там легче было, чем дома. Наташа сказала тихо:
– У неё жених умер.
И никто не докучал. Нежно и любуясь жалели. Снились ласковые и печальные, и немного страшные, – скорее жуткие, – сны.
Солнце, равнодушное к земной печали, яркое и злое, тихо, точно крадучись, метнуло в окно свое расплавленное трепетание, животворящее к смерти: огонь, – и все шире и ярче из-за темного занавеса разливалось по зеленому ковру его знойно-жидкое золото.
Было утро дня, сулящее печали и труды, и безнадежные молитвы.
И на чужой постели, над залитым злым золотом зеленым ковром проснулась Нина, – и слезы в глазах, и слабость в теле, и слышит внятное слово:
– Умер.
Никем не сказанное, – и связанное печалью, дрогнуло и упало сердце.
И слезы…
Думала:
«И уже теперь всю жизнь, просыпаясь, буду вспоминать, что он, милый мой, умер».
Одеваясь, заметила, что траур ей к лицу. Радостно улыбнулась. Торопила Наташу, – вместе доехать до того дома, где жил он, её милый. Но тщательно положила над загорелою бледностью милого лица складки черной вуали…
Цветы и ковры на лестнице у его квартиры, – оранжевые и зеленые листья из стекол в медных оковках на окнах, – бронза перил и мрамор колонн, – так, до конца печаль останется красивою, и не оскорбит ее пахнущая кошками неопрятная лестница со двора.
На площадке третьего этажа у дверей квартиры белая гробовая доска… И каменные качнулись стены…
Под локтем Наташина рука. Ее тихий голос:
– Здесь. Нина, милая!..
Нина вошла, закрытая длинною черною вуалью, молчаливая, подавленная горем. Не видя никого, прошла прямо в зал, где на высоком черном катафалке, в белом гробу, лежал её милый.
Кто-то ходил, раздавая свечи для панихиды, и из боковой двери вился дымок разжигаемого кадила. В зале было немного людей, – и появление Нины было замечено очень. Не знал её никто, и все дивились глубокому трауру и слезам неизвестно откуда пришедшей девушки.
Нина подошла близко, постояла у гроба, и тихо поднялась по ступеням катафалка. Покров, цветы, желтое лицо. Всмотрелась, наклоняясь, в тихую улыбку покойника.
Как страшно, как холодно улыбаются мертвые губы! Какие холодные тоскующим губам невесты его мертвые губы! Не дрогнуть жарким поцелуем целуемые жарко могильно холодные мертвые губы!
Ужаленная холодом мертвых губ, слабо вскрикнула Нина. Кто-то взял под руку и помог спуститься с катафалка на строгий желтый лоск паркета. И точно поставил плачущую на колени, когда началась в синем дыме ладана панихида.
Было перешептывание родных:
– Кто?
– Вот эта?
– Вы не знаете?
– Никто, кажется, не знает.
Наташа стояла у двери. Кто-то спросил ее:
– Не знаете ли, кто эта барышня в трауре, которая так плачет?
Так же тихо ответила Наташа:
– Это – невеста покойного.
– Но никто из родных ее не знает, – с удивлением шептал спрашивающий.
– Да. Это печальная история.
Стали передавать один другому:
– Это – невеста покойного.
Родные были в недоумении. Но все поверили. И как было не верить!
Для всех этих, родных и чужих, различно настроенных людей, печальных и равнодушных, Нина, никому не знакомая, плачущая, милая и жалкая в её траурном наряде, была воистину невестою этого неизвестно почему застрелившегося студента, тихого и красивого в своем белом, красивом гробу. Никто не знал, какая тайна связывает этот гроб и эту плачущую девушку, – и не она ли была причиною его смерти, – но всем было трогательно смотреть на нее. Рядом с отчаянием седой старухи матери и тупым горем старика отца, выражавшимися так сильно и так внешне некрасиво, с покраснелостью глаз, со слезливым насморком, с растрепанною прическою седых волос, немая скорбь этой молящейся на коленях девушки в трауре казалась возвышенною и прекрасною. И хотя все знали родителей, а её никто не знал, всем было гораздо более жаль ее, милую, жалкую, трогательно склонившую колени, такую изысканно-очаровательную под складками её полупрозрачной креповой вуали. И даже бывшая у иных мысль о том, что опечаленная и плачущая невеста могла быть причиною смерти этого прекрасного молодого человека, осыпанного в гробу благоухающими ненужным ему ароматом цветами, – даже и эта жестокая и суровая мысль не побеждала сожаления к ней, рожденного в тихих потоках её светлых слез. И её глубокая опечаленность, и склоненное к холодным паркетам её орошенное слезами лицо, и вся её скорбная фигура, – о, если в этом горе есть неумолимое дуновение злых раскаяний, что же, разв от этого еще не более жалко её? Мало ли из-за