не боялся, даже пожалел, что у него озябли руки. Новый знакомец сообщил, что его зовут Мишкой, а фамилия у него Бабушкин, потому что он с матерью живет у бабушки.
– Так как же, – спросил Гриша, – а у твоей матери какая фамилия?
– У матери? – переспросил Мишка, ухмыляясь. – А у нее фамилия Матушкина, потому что бабушка ей не бабушка, а матушка.
– Вот как! – с удивлением сказал Гриша. – А вот у меня с мамой одна фамилия: мы – Игумновы.
– Так это потому, – живо объяснил Мишка, – что твой дедушка был игумном.
– Нет, – сказал Гриша, – мой дедушка был полковником.
– Ну, все равно, дедушкин отец или кто-нибудь был игумном, вот вы все и пошли Игумновы.
Гриша не знал, кто был его прадед, и потому замолчал. Мишка все поглядывал на его рукавицы.
– Рукавицы-то у тебя знатные, – сказал он.
– Новые, – объяснил Гриша, радостно улыбаясь, – в первый раз надел. Видишь ты, – с прошивочкой!
– Ишь ты, какие важные! Поди, тепло тебе в них?
– Тепло.
– У меня тоже есть рукавицы, только я их дома оставил, они мне не нравятся. Я попрошу, чтобы мне купили такие же, как у тебя, а то мои мне совсем не нравятся. Они – желтые, а желтых не люблю. Дай мне надеть, я сбегаю, покажу бабушке, а то как же она купит!
Мишка просительно смотрел на Гришу, и глаза его завистливо блестели.
– А ты скоро? – спросил Гриша.
– Да, я вот тут близко живу, только за угол. Ты не бойся! Я, ей-богу, сейчас.
Гриша доверчиво снял рукавицы и отдал их Мишке.
– Я сейчас, ты постой, не уходи, – радостно крикнул тот, убегая с Гришиными рукавицами.
Он скрылся за углом, а Гриша остался ждать. Он не думал, что Мишка его может обмануть: вот сбегает домой, покажет, вернется и отдаст рукавицы. Но долго стоял он и ждал, а тот и не думал приходить.
Уже короткий осенний день вечерел; уже мать, встревоженная долгим отсутствием Гриши, отправилась искать его, – когда он наконец понял, что Мишка не вернется. Мальчик печально пошел домой и встретился с матерью.
– Гриша, да где ты пропадал? – и сердясь, и радуясь, что сын нашелся, спрашивала мать.
Гриша смущенно молчал, теребя свои красные от холода пальцы. Мать заметила, что у него нет рукавиц.
– Где твои рукавицы? – сердито спросила она, обшаривая карманы его пальто.
Гриша улыбнулся и сказал:
– Я мальчику отдал поносить, а он не принес.
III
Проходили годы за годами. Из бойких, смелых детей, что собрались на именины Леши Семибояринова, вышли ловкие, смелые люди, – и мальчишка, обманувший Гришу, нашел, конечно, свою дорогу в жизни, – а Гриша стал, разумеется, неудачником. Как в детстве, он все мечтал и в мечтах покорял царства, а на деле не умел оборонить себя от любого предприимчивого человека, который бесцеремонно отстранял его с дороги. Отношения его к женщинам были так же неудачливы, как и вся жизнь, и никогда ответное чувство не награждало его робких ухаживаний. Друзей у него не было. Одна только мать любила его.
Игумнов радовался, когда поступил на службу, на маленькое жалованье, – радовался тому, что теперь мать будет жить покойно, не заботясь о куске хлеба. Но счастье его не долго продолжалось: скоро мать умерла. Гриша заскучал, упал духом. Жизнь показалась ему бесцельной. Апатия овладела им, работа валилась из рук. Он потерял место и стал сильно нуждаться.
Игумнов заложил наконец и последнее материно колечко и, выходя из ломбарда, улыбался, – чтоб не заплакать от жалости к себе.
Приходилось наведываться к разным людям, просить работы или места. Но Игумнов не умел просить: застенчивый, молчаливый, он испытывал в таких случаях непобедимое смущение и не мог настаивать на своих просьбах. Уже на лестнице перед дверью той квартиры, у хозяина которой надо чего-нибудь просить, его охватывал ужас, сердце его томительно билось, ноги тяжелели, рука нерешительно протягивалась к звонку.
В один из самых тяжелых и голодных дней Игумнов сидел в роскошном кабинете Алексея Степановича Семибояринова, отца того Леши, именины которого были ему памятны. Накануне Игумнов послал Алексею Степановичу письмо: на бумаге все же легче просить, чем на словах. Теперь он пришел за ответом.
По суетливой, беспокойной любезности Семибояринова, сухого, малорослого старичка с коротко остриженными серебристо-седыми волосами, он догадывался, что получит отказ, чувствовал себя поэтому скверно и не мог не улыбаться какой-то искусственно-ласковой улыбкой, словно ему хотелось показать, что это ничего, что если, мол, нельзя, то и не надо, а я, мол, так, между прочим. Эта улыбка, очевидно, раздражала Семибояринова.
– Получил я ваше письмо, любезнейший, – заговорил он наконец о деле своим сухим и отчетливым голосом. – Но, милейший, теперь ничего на примете нет.
– Ничего? – пробормотал Игумнов, краснея.
– Решительно ничего, почтеннейший. Все занято. И не предвидится в ближайшем будущем. Вот к Новому году можно что-нибудь устроить для вас, милейший.
– Да хоть к Новому году, – сказал Игумнов, улыбаясь с таким видом, как будто какие-нибудь восемь месяцев для него не расчет.
– Да, тогда очень рад буду. Если бы от меня зависело, я бы вас сегодня же посадил за дело. Мне очень хочется быть вам полезным, дорогой мой!
– Благодарю вас, – сказал Игумнов.
– Но скажите мне, милейший, – участливо спросил Семибояринов, – отчего вы ушли с того вашего места?
– Не пригодился, – смущенно отвечал Игумнов.
– А, не пригодились! Ну, надеюсь, что у нас, милейший, вы пригодитесь. Вы мне дайте адрес, почтеннейший.
Семибояринов суетливо принялся отыскивать на столе бумагу. Игумнов увидел тут же, под маленьким мраморным прессом, свое вчерашнее письмо.
– У меня адрес на письме написан, – сказал он.
– Да, да, верно, – оживленно заговорил хозяин, хватая письмо. – Так я буду знать.
– У меня привычка, – сообщил Игумнов, подымаясь с места, – всегда писать в начале письма адрес.
– Европейская привычка, – похвалил хозяин.
Игумнов распрощался и, улыбаясь, вышел, гордясь своими европейскими привычками, которые, однако, не мешали чувствовать голод. Его почти радовало то, что неприятный разговор кончен. Припоминались вежливые слова, преимущественно те, в которых заключались обещания и возбуждались легкомысленные надежды. Только через несколько минут, шагая по улице, он понял, что ничего из этих обещаний не выйдет. Да и обещано-то когда-нибудь, а есть надо теперь и на квартиру без денег идти тяжело, – что скажет хозяйка? Что он ей скажет?
Игумнов замедлил шаги и повернул в другую сторону. В грустной задумчивости, бледный, голодный, проходил он по шумным столичным улицам мимо сытых, занятых своими делами людей. Улыбка исчезла с его лица. Выражение мрачного отчаяния придало некоторую значительность его маловыразительным чертам.
Он приближался к Неве. Громадный купол Исаакиевского собора торжественно горел золотом на синей небесной пустыне. В лучах склоняющегося к закату солнца широкие площади и улицы подергивались нежной, еле различимой пыльной мглой. Грохот экипажей смягчился здесь, на этих великолепных просторах. Все было неприветливо и чуждо голодному, бессильному человеку. Румяные фрукты за стеклами магазинов были так же недоступны, как если бы их охраняла крепкая стража.
В нежно-зеленеющем сквере играли веселые дети. Игумнов смотрел на них и улыбался. Несносные воспоминания о детстве томили его щемящей жалостью к себе. Он думал, что ему остается только умереть. Это страшило. Но он думал:
«Почему же не умереть? Ведь было же время, когда я не жил? Будет покой, вечное забвение».
Обрывки чужих мудрых мыслей приходили в голову и утешали его.
Игумнов вышел на набережную. Опираясь о гранит, он стоял и смотрел на тяжелые волны реки. Вот только упасть туда, и все кончено. Но страшно тонуть, – захлебываться, давиться этими тяжелыми, холодными волнами, беспомощно биться и наконец в изнеможении опуститься на дно, чтобы течение повлекло тело вниз и потом выбросило безобразный труп где-нибудь на взморье.
Игумнов вздрогнул и отвернулся от реки. Неподалеку он увидел бывшего сослуживца, Куркова. Щеголевато одетый, веселый, самодовольный, Курков медленно шел, помахивая тросточкой с фигурным набалдашником.
– А, Григорий Петрович! – воскликнул он, точно обрадованный встречей. – Гуляете? Или по делу?
– Да, гуляю, то есть, по делу, – сказал Игумнов.
– Нам, кажется, по дороге?
Они пошли вместе. Веселый говор Куркова усиливал тоску Игумнова. С внезапной решимостью, нервно передвинув плечами, он сказал:
– Николай Сергеевич, не найдется ли у вас рубля?
– Рубля? – удивился Курков. – На что вам?
Игумнов зарделся и, запинаясь, принялся объяснять:
– Да мне, видите ли… Мне не хватает именно одного рубля… Мне надо одну вещь купить… купить, знаете…
Волнение перехватило его дыхание. Он замолчал и улыбался напряженно и жалко.
«Ну, это, значит, без отдачи», – подумал Курков.
И сказал, уже не тем беспечным тоном, как раньше:
– Рад бы, но совсем нет лишних, ни гроша. Сам вчера должен был занять.
– Ну, что ж, на нет суда нет, – бормотал Игумнов, продолжая улыбаться, – как-нибудь обойдусь.
Его улыбка злила Куркова, – может быть, потому, что она была такая беспомощная и жалкая.
«Чего он улыбается? – досадливо думал Курков. – Не верит, что ли? Ну, и пусть, – у меня не казначейство!»
– Отчего вы к нам никогда не зайдете? – небрежно и сухо спросил он Игумнова, глядя куда-то в сторону.
– Все собираюсь, непременно зайду, – отвечал Игумнов дрожащим голосом, – сегодня можно?
Уютная столовая Курковых представилась ему, гостеприимная хозяйка, самовар на столе, заставленном закусками.
– Сегодня? – сказал Курков тем же сухим небрежным голосом. – Нет, сегодня нас дома не будет. На днях как-нибудь, милости просим. Однако мне в этот переулок. До свидания!
И он поспешно стал переходить через деревянную настилку набережной. Игумнов смотрел за ним улыбаясь. Медленные, несвязные мысли ползли в его голове.
Когда Курков скрылся в переулке, Игумнов опять приблизился к гранитной ограде и, содрогаясь от холодного ужаса, мешкотно и неловко стал перелезать через нее.
Никого не было вблизи.
Белая мама
I
Приближалась Пасха. Эспер Константинович Саксаулов был в смутном, томительном настроении. Началось это, кажется, с того, что у Городищевых его спросили:
– Где вы встречаете праздник?
Саксаулов почему-то замедлил ответом.
Хозяйка, полная дама, близорукая, суетливая, сказала:
– Приходите к нам.
Саксаулову стало досадно, – не на барышню ли, которая, при словах матери, быстро глянула на него и сейчас же опять отвела глаза, продолжая разговор с молодым приват-доцентом?
В Саксаулове маменьки взрослых дочек ещё видели жениха, что его раздражало. Он считал себя старым холостяком, – а ему было всего тридцать семь лет. Он резко ответил:
– Благодарю вас. Я всегда провожу эту ночь дома.
Барышня взглянула на него, улыбнулась и спросила:
– С кем?
– Один, – с оттенком