приседает, чтобы повторить ужасный взмах качелей.
– Перестань, Шанька, говорят тебе! – кричит Женя бешеным голосом.
Качели взлетают по-прежнему высоко, но Шаня видит, что Женя побледнел, и перестает поддавать. Раскачавшиеся качели тяжко колышатся, Шанька тяжело дышит, черные глаза ее мерцают торжеством победы.
Не дожидаясь, когда качели остановятся, улучив благоприятный момент, Женя соскочил с доски и быстро отошел в сторону, подальше от качелей. Ему не хочется и смотреть на них: у него кружится голова.
– Ну, чего ты боишься? – спросила Шаня, спрыгивая с качелей, и побежала за ним.
– Я за тебя боюсь, ты могла ушибиться.
– Привыкла! – беспечно ответила Шаня.
– Мало ли что. Если б ты упала, я бы считал себя виновником твоего несчастия.
– Велико несчастье!
– Ты могла бы до смерти убиться, пойми, пожалуйста.
– До смерти! Большая беда. Раз умирать надо, а все трусить, так и жить не стоит, – скучно очень.
– А обо мне ты не думаешь? – убеждал Женя, досадливо краснея. – Что бы со мною было, если бы ты умерла?
Шаня звонко засмеялась и повернула Женю за плечи кругом.
– Ах ты, философ! – крикнула она. – Уж очень ты цирлих-манирлих, как я погляжу, – уж я даже и не понимаю.
V
После праздничной обедни народ толпами выходил из собора. Варвара Кирилловна остановилась на паперти и поджидала кого-то в толпе.
– Охота связываться! – недовольным тоном сказал Модест Григорьевич.
– Иди, пожалуйста, домой! – с раздражением ответила Варвара Кирилловна, – и не беспокойся, я все самым приличным образом улажу.
– Как знаешь, только я тебя предупреждал…
– Хорошо, хорошо, знаю.
Модест Григорьевич пожал плечами и отправился домой. В это время из церкви показалась Марья Николаевна с Шаней. Варвара Кирилловна подошла к ним.
– Я, моя милая, хочу сказать вам кое-что, – величественно обратилась она к Марье Николаевне.
– Сделайте ваше одолжение, послушаю, – отвечала Марья Николаевна спокойно. – Беги, Шанька, домой, нечего тебе тут.
Шаня весело побежала вперед. Варвара Кирилловна и Марья Николаевна сошли с паперти и медленно двигались в толпе горожан. Варвара Кирилловна немного помолчала, потом начала:
– Я хочу вас просить, чтоб вы запретили вашей дочери вести знакомство с моим сыном.
– А вы бы, сударыня, лучше вашему сыну запретили: я и так свою Шаньку в ваш сад не пускаю, – а ваш-то сынок частенько около наших яблонь околачивается.
– Дело не в яблонях, моя милая, – вы должны понимать, что ваша дочь моему сыну не пара.
– Отлично понимаем, сударыня, – мы вашего сына в свой дом и не пустим, а только чего ж он к Шаньке вяжется?
– Уж я не знаю, моя милая, кто к кому вяжется, как вы выражаетесь.
– Да что, сударыня, я вам такая милая сделалась? Будто бы и не было моего желания так уж вам угодить.
– Послушайте, – сказала Варвара Кирилловна, краснея от негодования, – я, наконец, решительно требую, чтоб это безобразие было прекращено.
– Не знаю, про какое такое безобразие изволите говорить, а только что уж очень много у вас форсу, сударыня.
– Как ты смеешь со мной так разговаривать, дерзкая баба! – внезапно вспылила Хмарова. – Да знаешь ли ты…
– Да ты-то что ершишься! – закричала Марья Николаевна, так же внезапно выходя из себя. – Что муж-то твой генералом будет! Так еще пока будет, да и то он, а не ты. А у нас, у баб, звезды-то у всех одинаковы.
Марья Николаевна все более и более повышала голос. В толпе стали прислушиваться и оглядываться. Варвара Кирилловна поторопилась отойти подальше.
– Нахальная баба! – проворчала она, больше для своего удовольствия.
– Что, – кричала вслед ей Самсонова, – не нравится, небось?
Дома Шаньке досталось от матери, зачем она водится с Хмаровым: Марья Николаевна сорвала остаток злобы на Шаньке и больно высекла ее. Шаня поплакала и принялась вышивать в подарок Жене кошелек: была бы ему память, если б не дали повидаться.
Однако встречи повторялись. Евгения тянуло к Шане. Его родители были очень озабочены своими делами, – им было не до Жени: Модест Григорьевич хлопотал о переводе в Крутогорск на более видную должность. Место, которого желал он, было еще занято, на него было много других кандидатов, и Хмаровы сильно волновались.
VI
Осенний ясный день. Холодноватый ветерок. Невысокое солнце как-то лихорадочно жаркое. Листва ярка и разноцветна. Дорожки старого парка журчат опавшими листьями; опавшие блеклые листья заволакивают у берегов воду в пруде, рябят поверхность узких протоков. Женя и Шаня сидят в беседке в конце парка у низкой изгороди и смотрят на унылое поле, на мелкую речку.
– А помнишь, – спросила Шаня, – как мы с тобой летом в этой речке ловили раков руками?
Женя краснеет. Как подумаешь, каких глупостей не наделаешь, если влюблен!
Шаня приготовила Жене подарочек, – шитый бисером и шелками кошелек, – и держит его в кармане. Она мечтает, как он будет рад подарочку, – ей приятно мечтать об этом, и она оттягивает ту минуту, когда отдаст ему кошелек. Она знает, что он и кошелек должен будет спрятать, как ее портрет, но пусть! пусть! зато он сам порадуется. Наконец она опускает руку в карман, нащупывает там кошелек и веселыми глазами, посмеиваясь, с значительным видом посматривает на Женю.
– Ну, в чем дело? – спрашивает Женя и улыбается.
– Женечка, – внезапно смущаясь, говорит Шаня, – вот я тебе подарочек приготовила на память. Сама вышивала.
Она достала кошелек и подала его Жене.
Женя покраснел и смешался: он вспомнил вдруг, как он покупал подарок Шане и не купил, – и ему стало стыдно и досадно.
– Спасибо, – пробормотал он, неловко поворачивая кошелек в пальцах, – очень мило. Но зачем ты это? Ах, Шаня, это неудобно.
– Неудобно? – спросила Шаня, и на лице ее отразилось недоумение и обида.
– Ну да, конечно, как ты не понимаешь.
– Где ж мне понимать. Я думала, тебе приятно…
– Вот ты мне даришь, точно намекаешь, чтоб и я тебе дарил, – недовольным и обиженным тоном объяснял Женя.
– Ничего я не намекаю, – сердито сказала Шаня, постукивая носком башмака по песку дорожки.
Женя не обратил внимания на перерыв: он слишком занят был своим негодованием.
– А почему я тебе не дарю? Ну, положим, я подарю…
– А твой отец увидит, тебе же достанется. Я не хочу подводить тебя под неприятности. А не могу же я принимать от тебя подарки, если сам ничего тебе не буду дарить.
– Ничего мне не надо, – шепнула Шаня и заплакала. – Разве я для подарков? – крикнула она стесненным от слез голосом, всхлипывая.
– С тобой совсем нельзя говорить, Шаня, ты нисколько не жалеешь моих нервов, – говорил Женя дрожащими от ярости губами. – Ты просто психопатка какая-то.
Он побледнел и вздрагивал от злости.
– Психопатка! – повторила Шаня, плача. – Ишь ты, какое слово выдумал, – психопатка! Поди ж ты как! А ты куропатка! Противный, – тебе же хотела угодить, а ты ругаешься.
Женя почувствовал наконец, что говорит несправедливые глупости. Ему стало жаль, что Шаня плачет.
– Ну, чего ж ты плачешь? – заговорил он примирительно. – Ведь я не хотел тебя обидеть.
– А зачем ругаешься?
– Ну извини, Шанечка, больше не буду.
Женя отымал Шанины руки от ее лица и целовал ее мокрые от слез глаза. Шаня слабо отбивалась.
– Уж очень у тебя скоро, – говорила она, – сейчас ругался, а сейчас и нежности, – ловкий какой! Коли я психопатка, так ты меня и не тронь. Ишь, слово какое!
– Ну полно, Шанечка, – уговаривал Женя, целуя мокрые пальцы Шаниных рук, – не ворчи, ты не старушка.
Шаня вдруг засмеялась, вскочила со скамейки и крикнула:
– А кошелек возьмешь?
– Возьму, Шанечка, – спасибо, милая.
– И спрячешь?
– И спрячу.
– И будешь хранить?
– И буду хранить.
– Ах ты, куропатка! Беги, догоняй меня, – не догонишь.
Шаня со звонким смехом побежала по дорожкам, на бегу стирая руками со щек остатки слез. Женя догонял ее.
Глава 5
I
Зима в том году была снежная и холодная. Шаня и Женя продолжали встречаться, – то в Летнем саду, то на общем катке, на речке. Но на катке мешали Маня и родители Хмарова.
Чаще и охотнее дети сходились по-прежнему в саду и в парке Самсонова. Теперь, когда в саду нечего было караулить, попадать в него было легче: Шаня заботилась, чтоб всегда была незамкнута калиточка в высоком частоколе сада.
Чтобы не дрогнуть в саду на морозе, порою забирались они в баньку, по тем дням, когда ее не топили: хоть и там было холодно, а все же в стенах хоть ветер не тревожил. Короткие свидания проходили в невинных поцелуях и наивных разговорах.
Иногда Шаня и Женя украдкой пробегали мимо дома в парк и катались с горы на салазках.
II
Впрочем, Шане не было надобности много прятаться: ее родителям тоже было не до нее. Самсонов все чаще уходил к своей любовнице, пышнотелой и белолицей мещанской девице, для которой он нанял небольшую квартиру. Марья Николаевна бешено ругалась с мужем. Ее страстные крики иногда будили в нем прежнюю страсть к ней, – но возвраты его нежности только больше раздражали и томили ее.
Наконец и она нашла себе утешителя, скромного телеграфиста Кириллова, которого взяла сама и который очень робел перед нею. Любви к нему Марья Николаевна не чувствовала, а ходила к нему из злости к мужу. Но открыть это мужу она не смела – боялась побоев – и только темными намеками дразнила его. Самсонов, может быть, догадывался, но был доволен, что жена стала меньше ругаться с ним.
Бывало, зимним вечером, закутавшись и закрыв лицо, Марья Николаевна пробирается по задним улицам, по снежным сугробам к дому, где жил Кириллов. В ночной темноте светится и светит только снег. Глухие места, задворки, – редко, редко где в окне виден огонь, еще реже встретится прохожий.
Вот и огород, и нарочно не закрытая калитка. Марья Николаевна идет протоптанною в снегу тропинкою мимо заваленных снегом грядок, очертания которых еле заметно волнисты. Она подходит к домику, два окошечка которого глядят в огород. Окна освещены, и шторы не спущены.
«Дурак!» – досадливо думает Марья Николаевна и заглядывает в окно.
Кириллов, молодой человек с бесцветными бровями и льняными волосами, стоит без сюртука посреди комнаты и усердно пилит смычком дрянную скрипчонку, извлекая жалостные, дребезжащие звуки. Марья Никонаевна легонько стучит пальцами в стекло, – Кириллов мечется по комнате, торопливо напяливает на себя форменный сюртук и бежит отворять двери.
Он робеет перед своею гостьей, суетится около