поочередно, толкаясь от нетерпения, смотрели в замочную скважину и замирали от страстного и жгучего волнения.
* * *
— Пора же и одеваться, — сказал наконец Саша.
Людмила вздохнула и с тем же благоговейным выражением в глазах надела на него рубашку и блузу, прислуживая ему почтительно и осторожно.
— Так ты — язычница? — с недоумением спросил Саша.
Людмила весело засмеялась.
— А ты? — спросила она.
— Ну вот еще! — ответил Саша уверенно: — я весь катехизис твердо знаю.
Людмила хохотала. Саша, глядючи на нее, улыбнулся и спросил:
— Коли ты — язычница, зачем же ты в церковь ходишь?
Людмила перестала смеяться, призадумалась.
— Что ж, — сказала она, — надо же молиться. Помолиться, поплакать, свечку поставить, подать, помянуть. И я люблю все это, свечки, лампадки, ладан, ризы, пение, — если певчие хорошие, — образа, у них оклады, ленты. Да, все это такое прекрасное. И еще люблю… его… знаешь. распятого…
Людмила проговорила последние слова совсем тихо, почти шопотом, покраснела, как виноватая, и опустила глаза.
— Знаешь, приснится иногда, — он на кресте, и на теле кровавые капельки.
* * *
С тех пор Людмила не раз, уведя Сашу в свой покой, принималась расстегивать его курточку. Сперва он стыдился до слез, но скоро привык. И уже смотрел ясно и спокойно, как Людмила опускала его рубашку, обнажала его плечи, ласкала и хлопала по спине. И уже, наконец, сам принимался раздеваться.
И Людмиле приятно было держать его, полуголого, у себя на колениях, обнявши, целуя.
* * *
Саша был один дома. Людмила вспомнилась ему и его голые плечи под ее жаркими взорами.
«И чего она хочет?» — подумал он. И вдруг багряно покраснел, и больно-больно забилось сердце. Буйная веселость охватила его. Он несколько раз перекувыркнулся, повалился на пол, прыгал на мебель, — тысячи безумных движений бросали его из одного угла в другой, и веселый, ясный хохот его разносился по дому.
Коковкина вернулась в это время домой, заслышала необычайный шум и вошла в Сашину горницу. В недоумении она стала на пороге и качала головою.
— Что это ты беснуешься, Сашенька! — сказала она, — диви бы с товарищами, а то один бесишься. Постыдись, батюшка, — не маленький.
Саша стоял, и от смущения у него словно отнимались руки, тяжелые, неловкие, — а все его тело еще дрожало от возбуждения.
* * *
Однажды Коковкина застала Людмилу у себя, — она кормила Сашу конфектами.
— Баловница вы, — ласково сказала Коковкина, — сладенькое-то он у меня любит.
— Да, а вот он меня озорницей зовет, — пожаловалась Людмила.
— Ай, Сашенька, разве можно! — с ласковым укором сказала Коковкина. — Да за что же это ты?
— Да она меня тормошит, — запинаясь, сказал Саша.
Он сердито глядел на Людмилу и багряно краснел. Людмила хохотала.
— Сплетница, — шепнул ей Саша.
— Как же можно, Сашенька, грубить! — выговаривала Коковкина. — Нельзя грубить!
Саша поглядел на Людмилу усмехаючись и тихо промолвил:
— Ну, больше не буду.
* * *
Теперь уже каждый раз, как Саша приходил, Людмила запиралась с ним и принималась его раздевать да наряжать в разные наряды. Смехом и шутками наряжался сладкий их стыд. Иногда Людмила затягивала Сашу в корсет и одевала в свое платье. При декольтированном корсаже голые Сашины руки, полные и нежно-округленные, и его круглые плечи казались очень красивыми. У него кожа была желтоватого, но, что редко бывает, ровного, нежного цвета. Юбка, башмаки, чулки Людмилины — все Саше оказались впору и все шло к нему. Надев на себя весь дамский наряд, Саша послушно сидел и обмахивался веером. В этом наряде он и в самом деле был похож на девочку и старался вести себя как девочка. Одно только было неудобно — стриженые Сашины волосы. Надевать парик или привязывать косу на Сашину голову Людмила не хотела — противно.
Людмила учила Сашу делать реверансы. Неловко и застенчиво приседал он вначале. Но в нем была грация, хотя и смешанная с мальчишеской угловатостью. Краснея и смеясь, он прилежно учился делать реверансы и кокетничал напропалую.
Иногда Людмила брала его руки, обнаженные и стройные, и целовала их. Саша не сопротивлялся и смеючись смотрел на Людмилу. Иногда он сам подставлял руки к ее губам и говорил:
— Целуй!
Но лучше нравились ему и ей иные наряды, которые шила сама Людмила: одежда рыбака с голыми ногами, хитон афинского голоногого мальчика.
Нарядит его Людмила и любуется. А сама побледнеет, печальная станет.
* * *
Саша сидел на Людмилиной постели, перебирал складки хитона и болтал голыми ногами. Людмила стояла перед ним и смотрела на него с выражением счастья и недоумения.
— Какая ты глупая! — сказал Саша.
— В моей глупости так много счастья! — лепетала бледная Людмила, плача и целуя Сашины руки.
— Отчего же ты заплакала? — улыбаясь беспечно, спросил Саша.
— Мое сердце ужалено радостью. Грудь мою пронзили семь мечей счастья, — как мне не плакать.
— Дурочка ты, право, дурочка! — смеючись сказал Саша.
— А ты — умный! — с внезапною досадою ответила Людмила, вытерла слезы и вздохнула. — Пойми, глупый, — заговорила она тихим убеждающим голосом, — только в безумии счастье и мудрость.
— Ну, да! — недоверчиво сказал Саша.
— Надо забыть, забыться, и тогда все поймешь, — шептала Людмила. — По-твоему, как, мудрые люди думают?
— А то как же?
— Они так знают. Им сразу дано: только взглянет, и уже все ему открыто…
* * *
Осенний тихо длился вечер. Чуть слышный из-за окна доносился изредка шелест, когда ветер на лету качал ветки у деревьев. Саша и Людмила были одни. Людмила нарядила его голоногим рыбаком, — синяя одежда из тонкого полотна, — уложила на низком ложе и села на пол у его голых ног, босая, в одной рубашке. И одежду, и Сашино тело облила она духами, — густой, травянистый и ломкий у них был запах, как неподвижный дух замкнутой в горах странно-цветущей долины.
На Людмилиной шее блестели яркие крупные бусы, золотые узорные браслеты звенели на руках. Ирисом пахло ее тело, — запах душный, плотский, раздражающий, навевающий дремоту и лень, насыщенный испарением медленных вод. Она томилась и вздыхала, и глядела на его смуглое лицо, на его иссиня-черные ресницы и полуночные глаза. Она положила голову на его голые колени, и ее светлые кудри ласкали его смуглую кожу. Она целовала Сашино тело, и от аромата, странного и сильного, смешанного с запахом молодой кожи, кружилась ее голова.
Саша лежал и улыбался тихою, неверною улыбкою. Неясное в нем зарождалось желание и сладко томило его. И когда Людмила целовала его колени и стопы, нежные поцелуи возбуждали томные, полусонные мечтания. Хотелось что-то сделать ей, милое или больное, нежное или стыдное, — но что? Целовать ее ноги? Или бить ее, долго, сильно, длинными гибкими ветвями? Чтобы она смеялась от радости или кричала от боли? И то, и другое, может быть, желанно ей, но мало. Что же ей надо? Вот они полуобнаженные оба, и с их освобожденною плотью связано желание и хранительный стыд, — но в чем же это таинство плоти? И как принести свою кровь и свое тело в сладостную жертву ее желаниям, своему стыду?
А Людмила томилась и металась у его ног, бледная от невозможных желаний, то пылая, то холодея. Она страстно шептала:
— Я ли не красавица! У меня ли глаза не жгучие! У меня ли не пышные волосы! Ласкай же меня! Приласкай же меня! Сорви с меня запястья, отстегни мое ожерелье!
Саше стало страшно, и невозможные желания мучительно томили его.
XXVII
Передонов проснулся под утро. Кто-то смотрел на него громадными, мутными, четырехугольными глазами. Уж не Пыльников ли это? Передонов подошел к окну и облил зловещий призрак.
На всем были чары и чудеса. Визжала дикая недотыкомка, злобно и коварно смотрели на Передонова и люди, и скоты. Все было ему враждебно, он был один против всех.
В гимназии на уроках Передонов злословил своих сослуживцев, директора, родителей, учеников. Гимназисты слушали с недоумением. Иные, хамоватые по природе, находились, что, подлаживаясь к Передонову, выражали ему свое сочувствие. Другие же сурово молчали или, когда Передонов задевал их родителей, горячо вступались. На таких Передонов смотрел угрюмо и отходил от них, бормоча что-то.
На иных уроках Передонов потешал гимназистов нелепыми толкованиями.
Читал раз Пушкинские стихи:
Встает заря во мгле холодной,
На нивах шум работ умолк,
С своей волчихою голодной
Выходит на дорогу волк.
— Постойте, — сказал Передонов, — это надо хорошенько понять. Тут аллегория скрывается Волки попарно ходят: волк с волчихою голодной. Волк — сытый, а она — голодная Жена всегда после мужа должна есть. Жена во всем должна подчиняться мужу.
Пыльников был веселый, он улыбался и смотрел на Передонова обманчиво-чистыми, черными, бездонными глазами. Сашино лицо мучило и соблазняло Передонова. Чаровал его проклятый мальчишка своею коварною улыбкою.
Да и мальчишка ли? Или, может быть, их два: брат и сестра. И не разобрать, кто где. Или даже, может быть, он умеет переворачиваться из мальчишки в девчонку. Недаром он всегда такой чистенький, — переворачиваясь, в разных волшебных водицах всполаскивается, — иначе ведь нельзя, не обернешься. И духами так всегда от него пахнет.
— Чем это вы надушились, Пыльников? — спросил Передонов, — пачкулями, что ли?
Мальчики засмеялись. Саша обидчиво покраснел и промолчал.
Чистого желания нравиться, быть не противным Передонов не понимал. Всякое такое проявление, хотя бы со стороны мальчика, он считал охотою на себя. Кто принарядился, тот, значит, и замышляет прельстить Передонова. Иначе зачем рядиться? Нарядность и чистота были для Передонова противны, духи казались ему зловонны; всяким духам предпочитал он запах унавоженного поля, полезный, по его мнению, для здоровья. Наряжаться, чиститься, мыться — на все это нужно время и труд; а мысль о труде наводила на Передонова тоску и страх. Хорошо бы ничего не делать, есть, пить, спать — да и только!
Товарищи дразнили Сашу, что он надушился «пачкулями» и что Людмилочка в него влюблена. Он вспыхивал и горячо возражал: ничего, мол, не влюблена, все это, мол, выдумки Передонова; он-де сватался к Людмилочке, а Людмилочка ему нос натянула, вот он на нее и сердится и распускает про нее нехорошие слухи. Товарищи ему верили, — Передонов, известно, — но дразнить не переставали; дразнить так приятно.
Передонов упрямо говорил всем о развращенности Пыльникова.
— С Людмилкой спутался, — говорил он. — Так усердно целуются, что она одного приготовишку родила, теперь другого носит.
Про любовь Людмилы к гимназисту заговорили в городе преувеличенно, с глупыми, непристойными подробностями. Но мало кто верил: Передонов пересолил. Однако любители подразнить, — их