любовь выражается не словами и не слезами. Кроме того, по его словам, ему всегда бывало почему-то стыдно говорить какие-то хорошие слова, которые иной раз и надо было бы сказать. Несомненно, причиной тому была большая вспыльчивость, которая оставалась при нем до последних дней. В другой раз, в разговоре, Федя высказал ту мысль, что влияние матери важно. Т<атьяне> С<еменовне> почему-то показалось, что Федя признает пользу матери для детей только в том случае, если она образованная. Вышел неприятный спор, и дело кончилось розгами. Наказывая, мать говорила с обидою: «Обо мне никто ничего дурного не скажет, а тебе я нехороша». Опять все вышло из-за непонимания…
Но сила мечты, сила духа побеждала уже в ребенке чувство озлобления и тяжкого позора, от которых горело лицо после наказания. В нем все больше и больше зрела уверенность в своем призвании — проповедовать великую идею. Надо было сделаться достойным этого призвания. Надо было укреплять и очищать душу. И когда его наказывали, он стал принимать это как средство к духовному очищению. Стал приходить к мысли, что наказания нужны для него самого, потому что наказывают его за дерзкую заносчивость. А он уже не раз замечал в себе большой грех гордости… И хорошо, что при наказании он испытывал не только боль, но и стыд унижения. Когда стоял на коленях и его бранили, он принимал все укоры как заслуженные. Ему казалось, что все эти переживания укрепляли его волю к добру и характер. И мальчик с искреннею благодарностью кланялся матери в ноги — так было принято в его семье Тетерниковых, когда благодарили и просили чего-либо.
Ф<едор> К<узьмич>, как уже говорилось, читал много и разнообразно. Очень рано он сам выучился разбирать по складам и помнил, какую радость доставила ему первая прочитанная без складов конфетная бумажка. Зато без всякой радости вспоминал свои муки при дальнейших занятиях грамотой с бабушкой Галиной Ивановной, которая расхаживала по комнате в ватном халате, курила, раздражалась, кричала, ставила своего ученика на колени. Еще с этого времени у Ф<едора> К<узьмича> осталась неприязнь к ватным халатам. В конце лета 1925 года у Ф<едора> К<узьмича>, жившего тогда в Детском Селе, было украдено несколько вещей и между ними хороший теплый пушистый халат[148]. После этого ему сшили бумазейный, и я неоднократно предлагала подшить к нему ватную подкладку, но всякий раз встречала резкий отпор. Уже во время болезни он объяснил мне причину своего упорства: «Так и вижу замасленный халат бабушки Агаповой, из которого клочьями торчит вата, нет уж, покорно благодарю!» — говорил он.
Нередко среди этих печальных уроков являлась из кухни мать, и тогда Феде доставалось всерьез.
Из года в год молодой Сологуб все больше привязывался к чтению, и книга стала для него главным интересом в жизни. Он сам говорил, что в пору его юности книга была ему ближе и нужнее людей; последние, по мнению 14-летнего мальчика, до сих пор приносили ему больше вреда, нежели пользы: среди людей он ни разу не встречал понимания своей внутренней жизни, не получил ни одного совета в тяжелые минуты, — между тем как книга глубоко затрагивала его ум и сердце, будила творчество; в ней он искал разрешения своих сомнений и только в ней, в книге, видел он поддержку в своем одиночестве. Недоверчивость и сдержанность, с которыми подходил к людям Ф<едор> К<узьмич>, так и осталась у него с детских лет. В 1891 г. он писал сестре: «В сношениях с людьми осторожность никогда не бывает излишнею; лучше слишком много осторожности и недоверия, чем слишком много доверчивости и беспечности. Самое лучшее, никогда не обольщаться мало знакомыми людьми, чтобы потом не пришлось в них разочаровываться»[149].
Зато, когда Ф<едору> К<узьмичу> случалось убедиться в неправоте своей недоверчивости или даже подозрительности, как бывал он счастлив, как искренне каялся в ошибке и какую постоянную и верную дружбу встречал в нем человек, сначала взятый им на подозрение или даже обиженный его холодным приемом.
Читалось без определенного плана, без системы, но в этом, очевидно, не было беды, т<ак> к<ак> врожденное чутье и вкус останавливали его внимание на всем, что встречалось ценного в области литературы. При этом читал Ф<едор> К<узьмич> весьма плодотворно: содержание книги исчерпывалось полностью, основательно продумывалось, часто прямо-таки штудировалось, сравнивалось с аналогичными трудами других авторов.
С некоторыми литературными произведениями у Ф<едора> К<узьмича> были связаны целые области переживаний, которые остались ему памятны на всю жизнь. Так, например, роман Ауэрбаха «На высоте»[150] произвел на него глубочайшее впечатление. Чтение его совпало с тем периодом, когда мальчика начинали волновать вопросы морали, он остро ставил себе проблему самоусовершенствования, внутренно казнил себя за пороки, которые в себе усматривал. Давал себе зарок победить эти пороки или же отказаться от самого дорогого — от поэтической будущности, т<ак> к<ак> эти две вещи были несовместимы, по его мнению. Пример: гр<аф> Ирменгард ф<он> Вильденрот[151] сделался его идеалом и долго служил ему путеводной звездой в трудных переживаниях.
«Преступление и наказание» Достоевского также составило целую эпоху в жизни 13-летнего Феди. Судьба Раскольникова и тяжелые семейные условия, толкнувшие его на преступление, долго волновали Федю. Рассказ Мармеладова о Сонечке вызывал слезы, захватывал дыхание.
Приблизительно тогда же Федя прочел «Новь» Тургенева. Роман ему очень понравился тем, что автор, как ему казалось, беспристрастно описывает революционеров, не преувеличивая и не преуменьшая их качеств, а Нежданов даже выведен сильным и очень умным. Это свойство писателя приятно поразило мальчика, который только что перед этим прочел «Кровавый Пуф» Крестовского, где революционеры расписаны такими черными красками, что на них не видно лица человеческого[152]. Бабушка относилась неодобрительно к произведению, где фигурируют «красные», и это вызывало споры.
В это время подрастающий Федя начал увлекаться общественностью. Демонстрация 6 декабря 1876 года на Казанской площади произвела на него сильное впечатление. Он интересовался всеми ее подробностями, следил за революционным движением, о котором узнавал частью из официальных сообщений, частью в школе, а также из разговоров с Агаповой, с которой он радикально расходился во взглядах на эти вопросы.
После выстрела В. И. Засулич в Трепова[153] разногласия Феди с бабушкой еще обострились. Когда он разобрался в этом событии, то решительно взял сторону Засулич, вступал в ожесточенные споры с бабушкой, называл Трепова подлецом, возмущался политическими процессами, несправедливым содержанием в тюрьмах зачастую невинных людей. За это его ругали, на него кричали, причисляли его к «ихней шайке». Но Федя стоял твердо на своем, все его симпатии были на стороне угнетенного народа и его защитников[154]. Таким настроением объясняется чрезмерное увлечение будущего символиста стихами Некрасова, которого он знал почти всего наизусть и считал гораздо выше Лермонтова и Пушкина[155]. Последний казался ему аристократом, наслушавшимся сказок и набравшимся суеверий от своей няньки, и незаслуженно получившим титул «народного поэта».
Из того громадного количества книг, которое Ф<едор> К<узьмич> перечитал в детстве и юные годы, по его собственному признанию, совершенно исключительное впечатление произвели на него: «Робинзон», «Король Лир» и «Дон Кихот». Не только они были прочитаны множество раз, но изучены дословно, а пьесы для себя даже разыграны.
Параллельно с чтением шел процесс самостоятельного творчества. Ф<едор> К<узьмич> родился поэтом. Как мы видели, с самых первых месяцев его жизни в нем ярко сказывались черты его поэтической натуры. Таково его образное восприятие падения с этажерки, таковы его первые проблески сознания в карете, таково все его детство, насквозь пронизанное мечтами. Поэтом был Федя уже тогда, когда шлепал босой по лужам за селедкой, ибо лишение обуви создало мечту и радость. Поэтом был он, когда терпел наказания, ибо боль и стыд рождали мечту об очищении, поднимали душу; поэтом был тогда, когда плакал над книгами и загорался стремлением стать самому лучше, принести себя в жертву людям, для этого очистить свою душу. Рождалась идея о подвиге, и понемногу крепла уверенность в своем призвании. Так складывалась личность поэта.
Далее творческая способность выражалась, с одной стороны, в постоянном придумывании всяческих загадок, ребусов, логарифмов — с другой стороны, в тех мечтаниях-сказках, которые рождались и сменялись в уме мальчика: то он видел себя поэтом, вот уже празднуют его пятилетний юбилей, вот уже через десять лет ему ставят памятник почему-то в Берлине (Ф<едор> К<узьмич> помнил определенно романтическую форму этого памятника), то он погибает на «благо народа», то приговорен к смерти за неудавшийся заговор и бежит, то на вершине славы и почета стоит во главе большого журнала, то женится на прекрасной девушке-малороссиянке (?), то тоскует по своей «Ариадне»[156].
Часто ему хочется писать в подражание только что прочитанному, переделать в театральную пьесу, так, напр<имер>, «Майскую ночь» Гоголя.
В эти годы Федя полюбил уходить в Летний или Таврический сад: там он предавался размышлениям о прочитанном, сочинял бесчисленные сюжеты для поэм и рассказов и там же писал стихи. Первое стихотворение было написано в 1875 г. Маленький поэт был, конечно, недоволен своими произведениями, переживал все муки творчества и вскоре пришел к мысли, что со стихами у него ничего не выйдет и что надо переходить на прозу. Тут он все больше стал сосредоточиваться на мыслях о романе, 1-я часть которого была написана в 1879 г., а равно и заметка о теории романа[157].
Заканчивая свой отрывок из 1-ой главы к «Биографическим материалам», считаю нужным подчеркнуть, что неоднократно слыхала от самого Ф<едора> К<узьмича> о том, как бережно относились и мать и бабушка к литературным интересам Ф<едора> К<узьмича> и как высоко они ценили его поэтическое дарование.
СНЫ И МЕЧТЫ
Месяца за три или за четыре до кончины, когда физических сил было еще достаточно, Ф<едор> К<узьмич> много волновался глубокими внутренними переживаниями в связи с мыслями о смерти. В значительной степени волнение это сказывалось на сновидениях, которые были чрезвычайно ярки, образны и граничили с галлюцинациями, видениями наяву. Иногда эти видения в полусне являлись следствием тяжелого физического состояния, одышки, так мучившей Ф<едора> К<узьмича> в то время. Заслышав его бормотанье из соседней комнаты, я подходила к нему и слушала жалобы на то, что «вот заставляют мешки с картошкой переносить: не угодно ли, человек еле дышит, а тут таскай им тяжести»; или «рассыпали апельсины по всему полу, а ты изволь-ка, подбирай их, ползай!»; или кто-то слишком быстро и мучительно кормит его с ложки, т<ак> ч<то> «давись да жри» и т. д.
По мере того как прогрессировала болезнь, тяжелые ее проявления, всё новые, всё менявшиеся, как бы озадачивали и пугали самого больного: у него появлялись видения из мира мечты, с одной стороны его тревожившие, а с другой — успокаивавшие.
Так,