Наговорил дерзостей, обругал всех, да гоголем сидишь. Проси у бабушки прощенья!
Ваня упрямо молчал. Помолчала и мать.
– Слышишь ты, что я говорю? – спросила она, постукивая по скатерти кусочком сахару. – Сейчас же проси прощенья, говорят тебе!
– Никаких дерзостей я не говорил.
– Ну, хорошо, – сейчас же я тебя высеку.
В стакане на поверхности кофе Ваня увидел свое, мгновенно покрасневшее до синевы, лицо. Он чувствовал, как у него краснеют уши, шея и даже плечи. Это было совсем ново. Так с ним давно не говорили. Ваня имел определенный взгляд на «подобные проявления родительского деспотизма относительно детей». Себя к детям он не причислял, – но тем, конечно, возмутительнее угроза!
– Вы докажете этим только вашу дикость, – проговорил он трепещущими губами.
Сливочник сочувственно вздрагивал в Ваниной руке, но Ваня успел-таки выловить, почти машинально, кусок пенки.
– Так только в старину, при крепостном праве поступали, а теперь это пора оставить.
– Ну вот ты поругаешься еще, подожди немного, – быстрым говорком ответила мать, постукивая ложечкой по блюдечку.
В досаде и в смущении отвернулся Ваня к стене и с трудом глотал кофе. Пенка пристала к стеклу, но он забыл о ней и не заботился смыть ее кофейной волной, чтобы заодно отправить в рот.
– Глядит на стену, – узоры какие на ней нашел! – со злым смехом проговорила бабушка.
– Это уж у него злобная привычка такая, – объяснила мать: – Мы недостойны, чтобы он глядел на нас.
Ваня поставил стакан на стол, – пенка так и осталась, облипши на краю стекла. По обыкновению, он подошел поблагодарить обеих. Ему не дали сделать обычных поцелуев, и он должен был поблагодарить так, – «всухомятку», пронеслось в его голове.
– Вперед чтобы писем не было и чтоб по вечерам Бог знает куда не шляться, – решительно приказала бабушка.
– Я не шляюсь, я хожу гулять, а письма получаю от товарищей и пишу им же, – дрожащим голосом отвечал Ваня.
– И никаких писем не надо!
– Нет, надо!
– Слышишь, чтоб не было писем!
– Нет, будут!
– Будут, будут? Это почему? – крикнула бабушка.
– Потому, что я так хочу!
Бабушка злобно хохотала.
«Ишь ломается!» – подумал Ваня.
Мать закричала обиженным голосом:
– Да как ты смеешь так разговаривать! Нет, видно, одно осталось: сечь и сечь. Марш в свою комнату и жди там.
IV
Ваня стремительно выбежал из столовой и бросился в свою комнату. Сердце спешило биться.
«Пульс-то, пожалуй, теперь сто двадцать будет», – почему-то подумал Ваня, подбегая к своему столу.
Поспешно выдвинул он ящик. Перочинный ножик в белой костяной оправе бросился в глаза, хоть и лежал в стороне, полуприкрытый бумагами. Он не помнил отчетливо, зачем ему нужен ножик, но знал, что именно это нужно. Ваня взял его с чувством горестного недоумения. Жалкая улыбка пробежала по его пересохшим губам. Он торопился. Дрожащими, неловкими от волнения, жаркими пальцами оттянул он и выпрямил лезвие.
«Недавно наточено», – подумал Ваня.
Лезвие блеснуло. Ваня быстро подошел к зеркалу, висевшему рядом с окном. Неверный сумеречный свет падал из окна прямо на Ванино лицо, а зеркало было в тени. На Ваню из темного зеркала глянуло словно чужое, злобное лицо с перекосившимся ртом. Ваня поднял ножик и приставил его концом к горлу с левой стороны.
«Как только войдут», – подумал Ваня и прислушался. Но пока еще никто не шел, и Ваня глядел в зеркало со злобой и отчаянием. В эти минуты ни одно отрадное воспоминание не мелькнуло в голове. Обрывки злых и страшных мыслей сплетались в нелепые вереницы, и с каждым ударом торопливого сердца ударялось в голову, как молот, безусловно-повелительное представление о том, что он неизбежно сделает, когда войдут. Поднявши нож правой рукой, Ваня левой расстегнул пуговицы и обдернул курточку и рубашку книзу. Шея, белая и тонкая, с синеватыми жилками, обнажилась; Ваня поднял голову и слегка провел ножом по тому месту, где будет разрез.
«Так! – сказал он себе и поставил нож на прежнее место. – Надо сразу, с силой, глубоко ткнуть и сейчас же, как можно сильнее, дернуть вправо», – сообразил он и опять прислушался.
Все еще было тихо.
Он передал нож в левую руку, а правой, сжатой в кулак, – как и раньше, когда в ней был нож, – быстро и сильно сделал то движение, которое надо будет сделать тогда с ножом.
«Так! – еще раз сказал он про себя. – Только надо отнести руку подальше», – и он еще раз повторил то же движение с большим размахом.
«Надо бы шведский, – острее, сильнее, да уж некогда искать, – да и все равно».
V
В соседней комнате раздались шаги. Нож мгновенно очутился на своем месте, в правой руке, сжатой в кулак, против назначенного ему места. Ваня стоял, напряженно закинув голову назад и немного вправо. Полные ненавистью и отчаянием глядели на него из зеркала полуприкрытые злые глаза безумного мальчика, который сделает то, чего назвать не хочет Ваня, да, может быть, и не умеет.
«Но чего же не идут?»
Там, рядом, сейчас ходили, теперь ушли. Часы начали бить. Где-то зашумели стулом. Слышен разговор, – далекий, одни только звуки.
Ваня опустил нож, повернулся к двери, постоял немного, потом пошел тихонько, сжимая нож в руке и придерживая другой расстегнутый ворот, осторожно отворил свою дверь и остановился на пороге. Было темно; в следующей комнате, столовой, куда дверь была закрыта, горел огонь: он выдавал себя в узкую щель внизу двери. Осторожно, на цыпочках, Ваня подошел к этой двери. Говорили о нем.
– И где у него письмо это спрятано? – озабоченно рассуждала мать.
«Ага, не нашли», – радостно подумал Ваня.
– Следить за ним, следить хорошенько надо, – авторитетно говорила бабушка.
«Много выследишь, гриб старый», – подумал Ваня, застегивая курточку.
– Право, высечь бы хорошенько, – стал бы шелковым, – отчаянным голосом сказала мать.
– Нет, Варенька, нельзя, – возразила бабушка. – Вот у них дух какой! Ему внушат товарищи, что это он за правду пострадал, а нас в газетах пропечатают. Да и что с ним потом поделаешь: ожесточится, совсем от рук отобьется, подожжет, пожалуй, или убьет нас, старух.
Мать заплакала.
– Господи, Господи, за что такое наказание! Вот дети, – расти их, заботься, а вот благодарность: одно горе.
– Что делать, Варенька, надо терпеть да следить хорошенько. Постращать можно, – авось будет бояться.
VI
Ваня тихо ушел к себе. Ему вдруг стало стыдно, что он подслушивает. «Ну так что ж! – тотчас же оправдался он перед собой. – Зачем же они точно заговорщики! Однако струсили! Эх, бабы!»
Ваня презрительно улыбнулся и швырнул нож на прежнее место.
«Да и я дурака свалял».
Ваня зажег лампу и подошел к зеркалу. Оттуда мальчик с раскрасневшимся и застыдившимся лицом печально улыбнулся ему, высунул язык и сказал:
– Иди, учи уроки.
«И стоило за нож хвататься! – думал Ваня, разбирая тетради. – Если бы и так, что за беда? Многие хорошие люди терпели безвинно. Разве оттого, что меня прибьют какие-то обскуранты, я могу лишить общество своей полезной силы? Надо шире смотреть на вещи. Страдать за убеждения – не постыдно. Это для них было бы стыдно. И зачем у них такие мысли? Все эта старая ворона расстраивает маму: подожгу, убью. Это уж подло так думать. Лучше бы уж высекли. И за что? Что я им сделал? Нет, вперед не буду горячиться с ними. Буду молчать и презирать их отсталость».
Успокоив себя такими рассуждениями, Ваня решил заняться уроками, открыл тетрадь, взял перо, потом вдруг бросил его на стол, подбежал к своей кровати и, уткнув голову в подушку, совершенно неожиданно для себя горько заплакал, всхлипывая, как мальчик.
«За что? За что? Что я им сделал?» – в тоске повторял он.
Глупый мальчуган не мог еще понять, что он сделал тем, которые тоже томились, глядя на его задор и неожиданную грубость.
Ничего не вышло
I
Сидели мы вечерком на балконе дачки Ивана Степаныча Молодилова, попивали чаек с ромом, и слушали хозяина. В карты не играли. Недурно было бы перекинуться на чистом воздухе, под березками, да уж такая компания подобралась, что никакой игры не вышло. Хозяин наш был говорун, вот мы его и слушали, а он рассказывал нам разные случаи, покручивая свои длинные сивые усы, да сверкая черными, еще зоркими глазами. Он говорил:
– Я – человек русский: я там разных этаких экивоков не понимаю, а по-моему, – задумал дело, и делай, а на попятный двор ни-ни!
– Само собой, – подтвердил плотный сангвиник Сабельников, – хватай быка прямо за рога!
– Именно так, за рога. Да вот я вам расскажу несколько случаев из моей жизни, так вы сами увидите, как мы умели обделывать делишки.
Иван Степаныч призадумался, вытер лысую голову красным платком, и стал рассказывать:
– Выло это в эпоху невинного отрочества. Славное было времечко! Пороли, как сидорову корову, а все-таки, не без приятности бывало.
– Воображаю! – проворчал желчный Ежевикин. Хозяин строго взглянул на него, и продолжал:
– Учился я в Кипрейском кадетском корпусе. Знаменитое было заведение, на всю Россию славилось. Ну и точно, там были мастера своего дела, и директор, да и прочее начальство. И никак ты к ним не приспособишься, – по глазам, шельмецы, видят, чуть что не так, ну и сейчас, известное дело…
– Законное возмездие? – подсказал, подмигивал хозяину, Сабельников.
– Вот именно. Кормили при этом так, что вспомнить не хочется. Но больше всего насолил нам один из учителей, – и не из важных, молоденький: ядовитый был такой, что не приведи Господи. Вызубришь ему урок на совесть, а нет таки, собьет, хоть ты что хочешь! И залепит нуль. Так он аппетитно нуль закручивал, точно рюмку водки выпьет.
– Скотина! – проворчал Ежевикин.
– А чем он больше всего донимал, – продолжал Молодилов, – так это своею тихостью: говорит, каналья, ласково, голоса никогда не возвысит, а после его урока, глядишь, пятерых, не то десятерых из нас выдерут. Ну, мы терпели, терпели, да и решили взбунтоваться. Признаться сказать, зачинщиком-то был я. Ну-с, мы и порешили, на следующем же уроке двери припереть поплотнее, и его, протоканалью, избить на славу. Все, как следует, приготовили, даже репетичку сделали, и ждем. Наступил назначенный час. Сидим мы, можете себе представить, бледные, решительные, на дверь уставились, стало так тихо, как еще никогда не бывало. И вот в коридоре, слышим мы, идет он, – его походочка, легонькая такая. Мы все, поварите ли, дрожим, у всех кулаки сжаты, – вы понимаете, у всех накипало. Вошел он, – фертик этакий, улыбается, сам маленький,