мрачной бездны на краю…
Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья,
Бессмертья, может быть, залог!
И счастлив тот, кто средь волненья
Их обретать и ведать мог.
Александра вслушалась в эти торжественные, мудрые и страшные слова. Словно острие меча вонзилось в ее грудь, – такая мука смертная! Но вспомнила все заветы милого и сурового детства, – сердце, сердце мое, мужайся!
С неизъяснимым выражением высокой печали и высокого счастия она сказала, словам высокого поэта отвечая его же словами:
– Да, он, может быть, счастлив. А оставшиеся, – им «кудри наклонять и плакать».
– Не только плакать, но и гордиться, – сказал отец.
– Да, отец, я знаю. И рассказывать детям о доблести отцов. Слагать легенды.
Но она знала, что доблестная жизнь сама будет творить легенды.
XIV
Музыка на короткое время смолкла. Далекий благовест звучал мирно и торжественно под этим ясным, вечным небом. Неотвратимый, как поступь грядущего, был слышен мерный солдатский шаг. На улице Раиса разговаривала с солдатами. Она в своем саду нарвала громадную охапку цветов и раздавала их солдатам. Заодно захватила и несколько коробок отцовских папирос, нагрузив ими смешливую горничную Дашу.
Солдатики на ходу украшали цветами свои зеленовато-серые рубахи, а иные втыкали стебли цветов в дула ружей. Раиса, раздав все цветы, принялась раздавать папиросы. Брали радостно, только иные говорили:
– Махорки бы нам, барышня. У нее вкус крепче.
– Махорка – всем табакам табак.
Раиса смущенно отвечала:
– А махорки-то у меня и нет. Только папиросы.
– Спасибо и за папироски. Выкурим за ваше здоровье, – говорили солдаты.
Проходили, переговариваясь:
– Генеральская дочка, нашего корпусного.
– Ладная барышня.
– Шустрая!
– Спасибо, милая.
Голоса их тонули в удаляющихся звуках музыки и пения. Александра отошла от окна и молча смотрела на отца.
XV
– Саша, – говорил Старградский, – пока мы одни, я хочу тебе сказать то, чего я еще никому не говорил. Именно тебе хочу сказать: ты не только самая старшая из сестер, но и самая разумная.
Александра опустилась на колени у его ног и прижалась головою к его коленям. Он говорил:
– Саша, твоя мать меня не любит. Не любит потому, что любит другого.
Он говорил это спокойно и просто, но Александра поняла, что ему очень трудно было это сказать.
– Я слишком поздно узнал это. Еще когда она была моею невестою, она уже любила другого. Их любовь была взаимная, – с тяжелым спокойствием говорил отец.
– А вышла за тебя?
– Да, вышла за меня. В вас, женщинах, много непонятного, странного. Впрочем, еще раньше нашего замужества он женился на другой. Может быть, потому…
Александра подняла раскрасневшееся лицо.
– Папа, ты говоришь про Буравова?
– Да, Александра, про Буравова, – отвечал отец.
По тону его слов и по выражению его лица было ясно, что ему трудно назвать это имя. В голосе слышалась едва уловимая нотка презрительности. Александра сказала:
– Папа, я сама догадывалась. Но как же это могло случиться? Если он ее любил, зачем же он женился на другой?
Отец отвечал, глядя спокойно и печально перед собою:
– Для меня это и до сих пор не совсем понятно. Какая-то странная история.
Александра прошла взад и вперед по кабинету, думая о том, что сказал ей отец, и что для нее уже давно было подозреваемою и страшною тайною родного дома. Хмуря брови, она сказала:
– Его жена богатая?
– Да, – отвечал отец. – Но не думаю, что он женился на покойной Софье Даниловне только из-за денег. Не думаю, чтобы он был способен действовать по недостойным мотивам.
Александра сказала задумчиво:
– Да, его все уважают. Но почему же он это сделал?
– Не тем будь помянута покойница, – говорил Старградский, – она умела вскружить голову всякому, а ваша мать всегда была тихая и сдержанная. Может быть, мстя ему, она вышла за меня. Но она всегда была верна мне. Она всеми силами души заставляла себя жить и чувствовать, как любящая нежно и преданно. Она сумела сделать мою жизнь очень счастливою.
Александра вспоминала, год за годом, всю жизнь свою в родном доме. Им, детям, всегда казалось, что в их доме – счастье и радость. И так были странны иногда тихие дуновения печали! Бог весть, откуда они приходили. Теперь Александра понимала, что мать радовала всех, но душа ее была обвеяна печалью. Она всегда знала, что по-настоящему Буравов любит только ее, и он знал, что она его не разлюбила.
Александра вспоминала те мелкие признаки, по которым она угадывала эту любовь. Она сказала:
– Да, когда Буравов к нам приходит, я никогда не могу отделаться от какого-то странного чувства неловкости.
– А твои сестры замечали? – спросил отец.
– Людмила нет, – отвечала Александра. – Она слишком рассудительна для того, чтобы догадываться. А Раиса еще давно сказала мне: «Мама любит Буравова». Так прямо, без предисловий. Как всегда, со своею обычною манерою. Тогда я еще не поверила этому. Подумала, что опять дурит наша блаженная Раиса. Потом-то я поняла, что она очень чуткая, наша странная Раисочка.
– Ее странники и старцы иногда меня беспокоят, – сказал отец. – Но я уверен, что это пройдет. Останется только правда исканий, правда веры. Все минется, одна правда останется. Так во всем, Саша. И в эту войну мы идем добывать правду. Потому я и рад этой войне. Она развяжет многие узлы. И в нашей жизни. Теперь у него умерла жена. Если меня убьют…
Александра сказала со страхом:
– Нет, папа, так развязывать никакие узлы не надобно. Ты должен для нас…
– Ты не думай, Саша, – говорил отец, – что я буду искать смерти. Не о себе думать в бою приходится. Да и было бы смешно, если бы я, как запальчивый мальчик… Но ведь и война будет такая, какой еще не видел мир. Война на истребление.
– Нет, этому нельзя поверить. Неужели Гейнрих Шпрудель, который так долго жил в России, захочет истреблять русских?
– Да ведь и Шпрудель придет к нам не с букетом фиалок. Может быть, томик Шиллера и будет в его походной сумке, рядом с фляжкою коньяку. А ты знаешь, как был похоронен Шиллер? В общем склепе положили его. А потом, когда захотели положить его рядом с Гете, взяли чьи-то кости, может быть, и не Шиллера.
XVI
Тихо вошла Людмила и остановилась около дверей, вслушиваясь в разговор.
– Нельзя же за безумие немногих винить весь народ, – сказала она.
Отец отвечал:
– Весь народ это терпит и одобряет. И во время войны они будут все вместе.
– Вот ты увидишь, папа, их писатели, художники, ученые будут протестовать против этой войны.
Александра сурово спросила:
– Ты сказала отцу, что любишь Шпруделя?
– Отец это знает, – робко сказала Людмила.
Александра смотрела на нее с удивлением и страхом. В эти дни всеобщего единодушия быть не вместе со своим народом, любить врага своей родины, – это казалось прямодушной Александре чудовищным. Щеки ее ярко зардели, когда она говорила сестре слова гневного упрека:
– И в эти дни ты можешь любить человека, который сражается против твоего брата?
– Саша, не упрекай меня, – плача, говорила Людмила. – Спроси свое сердце, – если любишь, то ведь это навеки, этого нельзя победить.
Но сердце Александры говорило ей совсем другое. Она гневно спрашивала:
– Если ты будешь знать, что он убивает русских, ты будешь его любить?
– Его послали, его отечество требует, чтобы он воевал, он обязан, – смущенно говорила Людмила.
– На его руках будет русская кровь, – и ты будешь его целовать? – воскликнула Александра.
– Милая сестра моя, ты терзаешь меня. Что я могу? Разве я счастия для себя хочу? Его могут убить. Но если он останется жив, то ведь будет же мир, забудется же это!
– Не знаю, Людмила, что будет. Но теперь, когда мы знаем о них…
– Да мы ничего верного не знаем. Но клянусь тебе, никто здесь не услышит о моей любви к нему, и если когда-нибудь мне придется сделать выбор между любовью к милому моему и любовью к родине, я буду помнить, что я – русская, я не опозорю имени моего отца, и хотя бы сердце мое разорвалось от горя, я буду верна, верна моей милой России.
Рыдая, она стала на колени перед отцом. Старградский обнял ее и говорил, гладя ее волосы:
– Людмила, я был уверен, что ты это скажешь. Дай Бог, чтобы тебе не пришлось делать этого выбора, и чтобы все мы после войны могли со спокойною душою протянуть руку бывшему врагу. Успокойся же, Людмила, не плачь.
Александра все-таки не понимала того, как может Людмила не разлюбить. Но кроткая жалость проникла в ее сердце. Она подняла Людмилу, обняла ее и, утешая, говорила:
– Милая, бедная сестра! Мы будем вместе в эти тяжелые дни, как-нибудь перетерпим нашу маленькую личную скорбь. Не будем думать о себе, о своих огорчениях, – только о том станем заботиться, чтобы и свои силы приложить к общему делу, слиться с народом в его великом подвиге, – и нам будет легко и радостно.
XVII
В гостиной у Екатерины Сергеевны сидела начальница местной женской гимназии, Берта Францевна Нахтигаль, ужас и кошмар простодушной Раисы. Обрусевшая немка, она была хорошо принята во многих здешних семействах, но непонятно было, что находили приятного в ее беседах: они сплошь состояли из неумеренного восхваления всего германского и самого резкого порицания всего русского. Впрочем, многие из нас именно это и любят.
Нахтигаль говорила генералу, только что вошедшему в гостиную вместе со старшими дочерьми:
– Я слышала, и вы, генерал, тоже едете на войну?
– Да, Берта Францевна, еду.
– Ай, ай, как нехорошо, такая война! Я говорила вчера с пастором Фрейланд, и он мне тоже говорил: «Ай, ай, как нехорошо, такая война!» И еще он мне говорил: «Берта Францевна, я вам скажу по секрету, – у нас в Берлине сошли с ума!» Он так говорил потому, что немцы – очень культурный народ и не хотят воевать.
Тоскливо предчувствуя хвалебную Германии речь, Раиса быстро, почти мимовольно, сказала:
– Я каждый день молю Бога, чтобы сербы взяли Вену, а русские – Берлин. Но неужели немцы возьмут Париж?
Поджав сухие губы, Нахтигаль строго взглянула совиными глазами на Раису и затянула жалобным голосом:
– Если Берлин возьмут, и такой хороший город пострадает и будет разрушен бомбами, это будет очень жаль.
И Александре, обычно сдержанной, на этот раз захотелось спорить с самодовольною немкою. Злое чувство закипело в ней, когда она сказала голосом, более резким, чем бы она сама хотела:
– Никто не станет разрушать Берлина, хотя это и очень неприятный город, тяжелый, безвкусный.
Екатерина Сергеевна укоризненно посмотрела на дочь.
– О, Берлин