серыми словами.
В эту истомную ночь она позабыла обо всем этом, и в тупом оцепенении слушала пьяный визг, брань, поцелуи, визгливую гармонику. Не все ли равно, казалось и тогда, — не сегодня завтра жизнь придушит, не все ли равно?
Повернулась на жесткой скамейке и вдруг закашлялась от чада махорки. За невысокою стенкою хрипло смеялась проститутка.
— Дохает кто-то, барышня, кажись, — раздался ее противно-простуженный голос.
Тощий парень с зеленым лицом и колючим взором серых глаз высунулся на минуту из-за перегородки. Уколол взором Клавдию Андреевну, в вдруг лицо его стало презрительно скучным. Отвернулся.
Из-за перегородки слышался его пьяный, наглый голос:
— Морда отпетая, дохает туда же, ни как красавица.
— Мордолизация! — хрипло взвизгнула проститутка.
Острое жало обиды прокололо насквозь бедное сердце тоскующей девушки.
VII
Вспоминала теперь эту ночь, и эту обиду, и опять стыдною болью заныло сердце. Такою болью, что словно разлилась боль по всему телу, по всему вдруг закрасневшемуся телу, и вдруг ударила по нерву болевшего на днях зуба, который собиралась, да так и не успела запломбировать.
Ташев участливо глянул на ее вдруг исказившееся болью лицо.
— Что с вами? — спросил он, нагибаясь к ней и обдавая ее легким ароматом вина.
— Зуб разболелся, — сказала она.
И брызнули жалкие, мелкие слезы. Невольно. Лепетала:
Что-то говорил Ташев, — едва слышала сквозь багровый туман, кружащий голову, едва понимала, что слышала.
— Возьмите воды, пополощите зубы.
Едва сознавала, что, повинуясь ему, идет куда-то, и он поддерживает ее ласково и бережно под локоть левой руки. Перед самыми глазами заколебались багрово-тяжелые складки портьеры.
— Здесь есть вода. Позвольте, я вам помогу.
Откинул тяжелые складки. Повернул выключатель, — и вдруг неярким светом электрической лампочки в потолке озарился тесный альков, — серый мрамор умывальника с медными, красивыми кранами, и громоздкая, нагло громадная кровать.
Так стыдно было стоять около этой кровати. Налил ей воды. Взяла ее в рот, на больной зуб. Боль утихла. Клавдия Андреевна лепетала несвязно:
— Благодарю вас. Мне легче. Прошло. Повернулась, — уйти из алькова. Навстречу ей — улыбка в блестящие, неприятно крупные зубы.
— Подождите, успокойтесь, не торопитесь, — говорил Ташев. Слегка задыхался, и глаза его блестели лукавыми и страстными огоньками. Клавдия Андреевна почувствовала на своей талии прикосновенье его жаркой руки. Он шептал:
— Вы устали. Прилягте. Отдохните. Это вас лучше всего успокоит.
Совсем близко наклонился к ней. Ласковыми, но настойчивыми движениями подвигал ее к мягким успокоениям слишком нарядной кровати.
Стыдливый ужас вдруг охватил ее. Диким порывом оттолкнула Ташева и бросилась из алькова, вся красная, вся трепетная.
Схватилась за шляпку. Ташев растерянно повторял:
— Клавдия Андреевна, да что же это? Да что с вами? Да вы успокойтесь. Я же, право, не понимаю. Кажется, я…
Дрожащими руками, не попадая куда надо, Клавдия Андреевна пыталась приколоть шляпку. Шпилька выпала из ее дрожащих рук, в на паркет звякнула и заблестела ее крупная, стеклянно-синяя головка.
Ташев, бормоча что-то и, видимо, сердясь, подходил к Клавдии Андреевне. Она испуганно взвизгнула, схватила свою легкую накидку в бросилась вон из кабинета. Слышала за собою обрывки восклицаний Ташева:
— Я не понимаю! Это Бог знает что! Зачем же! Ресторанные лакеи с удивлением смотрели на стремительно бегущую мимо них барышню.
VIII
Клавдия Андреевна быстро шла, почти бежала, по шумным городским улицам. Привычною дорогою добежала до того дома, где живет Опричина, и уже поднялась до половины лестницы, и вдруг так же стремительно повернула обратно, и опять очутилась на улице.
То шла, то останавливалась. Поправила свалившуюся шляпку, заколов ее единственною оставшеюся шпилькою. Села в первый попавшийся трамвай и сидела там, тупо, без мыслей, красная, несчастная на вид, пока все не стали выходить и кто-то в темноте не сказал скучным, злым голосом:
— Приехали. Дальше не пойдет.
Вышла. Осмотрелась.
Городская окраина. Маленькие серые домишки. Сбитые плиты узкого тротуара. Чахлая, но весело зеленеющая и сквозь вечернюю мглу травка меж камней в мостовой.
Пошла наудачу. Шла усталая, тихая, безмолвная. Ночь была кругом, и тишина, и полутемно, и печаль на земле, и пустынная синева над землею.
Казалось, что плачет кто-то, забытый и ненужный. Влажный вешний воздух был тих и печален. Пахло водою. Свирельный в ночной тишине доносился откуда-то не издалека стон.
Вдруг Клавдия Андреевна различила, что это — звуки скрипки. Играл кто-то, точно плакала скрипка над милым, успокоенным прахом. Клавдия Андреевна пошла по тому направлению, откуда к ней доносились эти звуки.
Вот, — бедный, тихий дом, весь темный. Калитка. Со двора доносился тонкий плач тоскующей скрипки.
Клавдия Андреевна вошла во двор. Слабый свет виднелся сквозь занавеску окна в глубине двора. По шатким доскам узких мостков Клавдия Андреевна подошла к окну. Стояла и слушала долго у открытого окна.
На высокой, долгой, стенящей ноте замерли свирельные вопли. Слышно было, как с тихим стуком легла скрипка на стоя, и слышны были быстрые, неровные шаги взад и вперед.
Что это было, легкий ли ветер отдернул край занавески, сама ли Клавдия Андреевна слегка отвела ее кончиками вздрагивающих пальцев, — но она увидела музыканта.
Это был молодой человек в студенческой тужурке, с нервным, бледным, измученным лицом, с густыми, вьющимися круто и упрямо волосами, торчащими спутанной копною над крутизною упрямо выпуклого лба, с порывистыми движениями и с угловатым, резким жестом сухих рук, быстро ерошащих волосы. Студент ходил, метался по комнате, — ив движениях его была тоска, и в лице его дрожало томление, тягостное до смерти.
Бездонно-черный взор его глаз остановился на минуту на лице Клавдии Андреевны, — но было ясно, что студент не увидел ее, ночной, случайной, неведомо как сюда пришедшей девушки. И в бездонно-черном взоре его глаз таилось томление, безумное, последнее томление человека.
IX
Во всей обстановке бедной комнаты, заурядного логовища для одинокого от хозяев, было что-то неуловимо-значительное. Какой-то внезапный, странный, тоскливый беспорядок места, где есть умирающие.
На столе, среди книг и всякого обычного скарба, между коробкою папирос и недопитым стаканом чая, лежала слишком прямо положенная и, видимо, только что написанная записка. Ящик в столе был слегка выдвинут, и это почему-то особенно бросалось в глаза, словно в этом было что-то значительное.
А может быть, так показалось Клавдии Андреевне потому, что едва она увидела этот слегка выдвинутый ящик, как уже студент подошел к нему и, неловко сутулясь, стал шарить в нем.
Клавдия Андреевна с жадным любопытством ждала, что он вынет из ящика. Настойчиво, как злое внушение, вместе с тяжелым стучанием крови в ее висках, повторялось одно, улично-обычное слово:
О, оправдалось злое внушение, злое предчувствие. Студент отошел от стола, и в его руке Клавдия Андреевна увидела стальной блеск маленького, изящного, как детская игрушка, оружия.
Резким жестом свободной руки студент взъерошил свои упрямые кудри, и поднял револьвер к виску.
Глаза у него расширились. Рука странно колебалась в воздухе, устанавливая дуло револьвера на удобное положение.
Потом опустил руку, глянул в дуло револьвера, еще раз размашисто взъерошил волосы, крикнул отрывисто и громко:
— Баста!
И решительным движением взмахнул револьвером к голове.
Внезапный женский вопль заставил его дрогнуть. Всмотрелся.
Х
Порывистым движением обеих рук раздернув занавеску, Клавдия Андреевна отчаянно крикнула:
— Милый, милый! Зачем? Не надо!
Студент увидел, что незнакомая, некрасивая девушка лезет к нему в окно, неловко цепляясь руками за раму, задевая за что-то платьем, — неловкая, с кое-как сидящею на растрепанных волосах шляпкою, с лицом красным, взволнованным, несчастным, облитым слезами, искаженным рыдающими гримасами.
Лезет, такая смешная, забавная, заплаканная, и повторяет слезливо и жалобно:
— Миленький, не надо, не надо!
Студент сунул револьвер в ящик стола, бросился к окну и, бормоча что-то несвязное, помог нежданной гостье перелезть подоконник.
Полная возбуждениями последних дней, она бросилась к нему, обняла его и, плача, повторяла без конца:
— Милый, хороший, не надо, — живи, люби меня, живи, я тоже несчастная.
— Извините, — сказал студент, — вы успокойтесь. Может быть, чаю?
Клавдия Андреевна засмеялась, все еще плача. Говорила:
— Не надо, не надо, ничего не надо. И этой игрушки не надо. Вот, если вы дошли до того, что уже нечем жить, — душевно нечем, — то вот, и я тоже, и если мы захотим, разве .нельзя, разве так уж совсем нельзя сотворить жизнь по нашей воле, и жизнь, и любовь, и смерть? Вот послушайте.
Рассказывала ему о себе долго, сбивчиво, подробно, откровенно по-детски. Все рассказала. И опять вернулась к обидам, жгущим сердце уколами тысячи пчелиных жал. Смеясь и плача говорила:
— Он говорит, — морда, дохает туда же, — это, что я закашлялась от его махорки. А она говорит, — мордолизация. И оба смеются. Морда! Ну и пусть, и пусть!
Студент взъерошил свои лохмы, резким, привычным жестом вскинув руки как-то слишком вверх, и сказал утешающим голосом:
— Ну, это наплевать. Я тоже морда порядочная. И вдруг засмеялись оба. И не было уже смертного томления в его глазах и в ее душе. Он подошел к ней близко, и обнял ее порывисто, и поцеловал звучно, весело и молодо в ее радостно дрогнувшие губы. Сказал:
— Эту ерунду к черту!
И сердито захлопнул ящик стола.
И она целовала его и повторяла:
— Милый, милый мой! Люби меня, люби меня, целуй меня, — будем жить вместе, и умрем вместе.
«Легче вдвоем. Если не сможем идти, Вместе умрем на пути, Вместе умрем».
Так, убежав от буйного неистовства неправой жизни, пришли они к вожделенному Дамаску, в союз любви, сильной, как смерть, и смерти, сладостной, как любовь.