Нет, я думаю о вас; почувствовал, когда вы вошли. Никто, как вы, не дает мне той мягкой тишины… того света. Мне так и хочется плакать от радости.
Наташа ближе придвинулась к нему. Лицо ее сияло восторженной радостью.
Кн. Андрей. Наташа, я слишком люблю вас. Больше всего на свете.
Наташа. А я? (Отвернулась на мгновенье.) Отчего же слишком?
Кн. Андрей. Отчего слишком?.. Ну, как вы думаете, как вы чувствуете по душе, по всей душе, буду я жив? Как вам кажется?
Наташа. Я уверена, я уверена…
Кн. Андрей. Как бы хорошо…
Наташа. Однако вы не спали. Постарайтесь заснуть… пожалуйста… (Ушла за ширму.)
Кн. Андрей (в бреду). Любовь? Что такое любовь? Любовь мешает смерти. Любовь есть жизнь. Все. Все, что я понимаю, я понимаю только потому, что люблю. Все есть, все существует только потому, что я люблю. Все связано одною ею. Любовь есть Бог, и умереть — значит мне, частице любви, вернуться к общему и вечному источнику. (Тихо дремлет. Тихо, очнувшись от сна.) Да, это была смерть… Я умер — я проснулся. Да, смерть — пробуждение?
Наташа вышла из-за ширмы; молча поднесла его руку к губам и, тихо плача, встала на колени.
Кн. Андрей (тихо). Наташа…
Смотрел на нее угасающим взглядом. Немая сцена.
Кн. Марья (вошла, подошла к телу князя Андрея). Кончилось?
Наташа (закрыла глаза князю Андрею. Тихо плача, княжне). Мари, где он теперь?
Плачут.
Картина двенадцатая
Барак военнопленных — балаган из обгорелых досок, бревен и теса. Человек двадцать пленных. Молча и неподвижно сидя у стены на соломе, Пьер то открывал, то закрывал глаза. Рядом с ним сидел согнувшись Платон Каратаев, маленький человек. Аккуратно, круглыми, спорыми, без замедления следовавшими одно за другим движениями разувшись, Платон развесил свою обувь на колышки, вбитые у него над головой, достал ножик, обрезал что-то, сложил ножик, положил под изголовье и, получше усевшись, обнял свои подогнутые колени обеими руками и прямо уставился на Пьера. Пьер смотрел на него, не спуская глаз.
Платон (певучим голосом, с выражением ласки и простоты). А много вы нужды увидали, барин? А?
Пьер хотел отвечать, но у него задрожала челюсть, и он почувствовал слезы.
Платон (с той нежно-певучей лаской, с которой говорят старые русские бабы). Э, соколик, не тужи. Не тужи, дружок: час терпеть, а век жить… Вот так-то, милый мой. А живем тут, слава Богу, обиды нет. Тоже люди и худые и добрые есть. (Еще говоря, гибким движением перегнулся на колени, встал и, прокашливаясь, пошел на другой конец балагана: послышался тот же ласковый голос.) Ишь, шельма, пришла… Пришла, шельма, помнит… Ну, ну, буде. (Отталкивая от себя собачонку, прыгавшую к нему, вернулся к своему месту и сел. В руках у него было что-то завернуто в тряпке; опять возвращаясь к прежнему почтительному тону и развертывая и подавая Пьеру несколько печеных картошек.) Вот, покушайте, барин. В обеде похлебка была. А картошки важнеющие.
Пьер. Благодарю, милый. (Стал есть.)
Платон (улыбаясь). Что ж так-то? А ты вот как. (Достал складной ножик, разрезал на своей ладони картошку на равные половины, посыпал соли из тряпки и поднес Пьеру.) Картошки важнеющие. Ты покушай вот так-то.
Пьер. Никогда не ел кушанья вкуснее этого. Нет, мне все ничего, но за что они расстреляли этих несчастных… Последний — лет двадцати.
Платон. Тц, тц… Греха-то, греха-то… Что ж это, барин, вы так в Москве-то остались?
Пьер. Я не думал, что они так скоро придут. Я нечаянно остался.
Платон. Да как же они взяли тебя, соколика, из дома твоего?
Пьер. Нет, я пошел на пожар, а тут они схватили меня, судили за поджигателя.
Платон. Где суд, там и неправда.
Пьер (дожевывая последнюю картошку). А ты давно здесь?
Платон. Я-то? В то воскресенье меня взяли из госпиталя в Москве.
Пьер. Ты кто же, солдат?
Платон. Солдат Апшеронского полка. От лихорадки умирал. Нам и не сказали ничего. Наших человек двадцать лежало. И не думали, не гадали.
Пьер. Что ж, тебе скучно здесь?
Платон. Как не скучно, соколик. Меня Платоном звать. Каратаевы прозвище. Соколиком на службе звали. Как не скучать, соколик… Москва — она городам мать. Как не скучать — на это смотреть. Да червь капусту гложе, а сам прежде того пропадае, — так-то старички говаривали.
Пьер. Как, как это ты сказал?
Платон. Я-то? Я говорю: не нашим умом, а Божьим судом. Как же у вас, барин, и вотчины есть? И дом есть? Стало быть, полная чаша… И хозяйство есть? А старики-родители живы?
Пьер. Нет, мой отец умер семь лет тому назад, а матери я и не помню.
Платон. Жена для совета, теща для привета, а нет милей родной матушки. Ну, а детки есть?
Пьер. Нет и детей.
Платон. Что ж, люди молодые, еще, даст Бог, будут. Только бы в совете жить…
Пьер. Да теперь все равно.
Платон. Эх, милый человек ты… От сумы да от тюрьмы никогда не отказывайся. (Уселся поудобнее, прокашлялся, видимо, приготовляясь к рассказу.) Так-то, мой любезный, жил я еще дома. Вотчина у нас богатая, земли много, хорошо живут мужики, и наш дом, слава Богу. Сам-сем батюшка косить ходил. Жили хорошо. Христьяне настоящие были. Случись такой грех. Понадобилось батюшке леску, поехал я в рощу за лесом. Роща-то, она, соколик, чужая, это точно, а только все брали по малости, — барин богатый, роща большая, что ему. Да как на грех попался сторожу. Скрутили меня, соколик, высекли, отдали в солдаты. (Изменившимся от улыбки голосом.) Что ж, соколик, думали горе, ан радость… Брату бы идти, кабы не мой грех. А у брата меньшого сам-пять ребят; а у меня, гляди, одна солдатка осталась. Была девочка, да еще до солдатства Бог прибрал. Пришел я на побывку, скажу я тебе. Гляжу — лучше прежнего живут. Животов полон двор, бабы дома, два брата на заработках. Один Михаила, меньшой, дома. Батюшка и говорит: «Мне, — говорит, — все детки равны; какой палец ни укуси, все больно. А кабы не Платона тогда забрили, Михаиле бы идти». Позвал нас всех, — веришь, поставил перед образа. «Михаила, — говорит, — поди сюда, кланяйся ему в ноги, и ты, баба, кланяйся, и внучата кланяйтесь. Поняли?» — говорит. Так-то, друг мой любезный. Рок головы ищет. А мы все судим: то не хорошо, то не ладно. Наше счастье, дружок, как вода в бредне: тянешь — надулось, а вытянешь — ничего нету. Так-то. (Пересел на своей соломе. Помолчал несколько времени, встал.) Что ж, я чаю, спать хочешь? (Быстро начал креститься, приговаривая.) Господи Иисус Христос, Никола Угодник, Фрола и Лавра… Господи Иисус Христос, Никола Угодник, Фрола и Лавра… Господи Иисус Христос — помилуй и спаси нас… (Поклонился в землю, встал, вздохнул и сел на солому.) Вот так-то. Положи, Боже, камушком, подними калачиком.
Лег, натягивая на себя шинель.
Пьер. Какую это ты молитву читал?
Платон. Ась? Читал что? Богу молился. А ты разве не молишься?
Пьер. Нет, и я молюсь. Но что ты говорил: Фрола и Лавра?
Платон (быстро). А как же? Лошадиный праздник. И скота жалеть надо. (Ощупав собаку у своих ног.) Вишь, шельма, свернулась. Угрелась, сукина дочь.
Повернувшись опять, тотчас же заснул. Наружи слышались где-то вдалеке плач и крики, и сквозь щели балагана виделся огонь; но в балагане было тихо и темно.
Картина тринадцатая
23 октября 1812 года. Перед рассветом. Дорога близ помещичьей усадьбы, где засели французы, конвоировавшие пленных. Костер, у него Платон Каратаев и другие пленные. Платон сидит, укрывшись с головою шинелью, и рассказывает. Пьер в стороне, у другого костра, дремлет. Ему снится старый учитель географии.
Учитель. Жизнь есть все. Жизнь есть Бог. Все перемещается, движется, и это движение есть Бог. И пока есть жизнь, есть самосознание Божества. Любить жизнь — любить Бога. Труднее и блаженнее всего — любить эту жизнь в своих страданиях, в безвинности страданий.
Пьер. Каратаев то же говорит.
Учитель (показал Пьеру глобус, живой, колеблющийся шар). Вот жизнь. В середине Бог, и каждая капля стремится расшириться, чтобы в небольших размерах отражать Его. И растет, и сливается, и сжимается, и уничтожается на поверхности, уходит в глубину и опять всплывает. Вот он, Каратаев, вот развалился и исчез. Вы поняли, мое дитя?
Пьер. Как это просто и ясно… Как я мог не знать этого прежде…
Француз. Вы поняли, черт возьми…
Пьер проснулся. У костра, присев на корточки, сидел француз, только что оттолкнувший русского солдата, и жарил надетое на шомпол мясо. Жилистые, засученные, обросшие волосами красные руки с короткими пальцами ловко поворачивали шомпол. Коричневое мрачное лицо с насупленными бровями ясно виднелось в свете угольев.
Француз. Ему все равно, разбойник… Право…
Вертя шомпол, мрачно взглянул на Пьера.
Пьер (отвернулся. Подошел к Платону). Что, как твое здоровье?
Платон (слабым, болезненным голосом). Что здоровье? На болезнь плакаться — Бог смерти не даст. Идти больше не могу. Видно, пристрелит меня француз… И вот, братец ты мой, проходит тому делу годов десять или больше того. Живет старичок на каторге. Как следовает, покоряется, худого не делает… Только у Бога смерти просит. Хорошо… И соберись они, ночным делом, каторжные-то, так же вот, как мы с тобой, и старичок с ними. И зашел разговор, кто за что страдает, в чем Богу виноват. Стали сказывать: тот душу загубил, тот две, тот поджег, тот беглый, так, ни за что. Стали старичка спрашивать: «Ты за что, мол, дедушка, страдаешь?» — «Я, братцы милые, говорит, за свои да за людские грехи страдаю. А я ни души не губил, ни чужого не брал, акромя что нищую братию оделял. Я, братцы мои милые, купец и богатство имел большое». Так и так, говорит. И рассказал им, значит, как все дело было по порядку. «Я, говорит, о себе не тужу. Меня, значит, Бог сыскал. Одно, говорит, мне мою старуху и деток жаль». И так-то заплакал старичок. Случись в их компании тот самый человек, значит, что купца убил. «Где, говорит, дедушка, было? Когда, в каком месяце?» — все расспросил. Заболело у него сердце. Подходит таким манером к старичку — хлоп в ноги. «За меня ты, говорит, старичок, пропадаешь. Правда истинная, безвинно-напрасно, говорит, ребятушки, человек этот мучится. Я, говорит, то самое дело сделал и нож тебе под голову сонному подложил. Прости, говорит, дедушка, меня ты ради Христа». (Каратаев замолчал, радостно улыбаясь, глядя на огонь, и поправил поленья.) Старичок и говорит: «Бог, мол, тебя простит, а мы все, говорит, Богу грешны. Я за свои грехи страдаю». Сам заплакал горючими слезами. Что же думаешь, соколик? (Все светлее и светлее сияя восторженной улыбкой.) Что же думаешь, соколик, объявился этот убийца самый по