яркость и неизбывность всплеска, метаморфозы, окрашивающие целые столетия и эпохи отблеском своего пламени, искрами своих лучей… Так и в нашей личной, частной, маленькой жизни. Но тогда уже не надо считаться ни с какими предрассудками, надо отрешиться от всего старого, привычного, рутинного, ничего не жалеть, забыть обо всех сантиментах и носовых платках, быть, если хочешь, жестокой, упорной в достижении цели…
Мэри. О, как все это не для меня. (Задумчиво.) Ты знаешь, Римма, я часто о себе думаю — должно быть, я по ошибке теперь на свет родилась… В разговорах, вкусах, отношениях с людьми, — все кажутся Мне такими неимоверно чужими, такими неимоверно Грубыми. Гавриил надо мною часто трунит — говорит, что когда я выхожу, мне надо лицо завешивать непроницаемой вуалью от человеческой грубости…
Римма. Ну, ты всегда была недотрогой, мечтательницей. Помнишь, как тебя еще гимназисты прозвали Мимозой… (Потягиваясь). Милая Мэричка, ты все еще та же детка, какой была в гимназии. Ты меня извини, — но что это у тебя за отношения с мужем? Какое-то миндальное молоко… (Твердо.) Мужчина должен быть или любовником, или товарищем, или господином, или рабом, а это что? Он тебе отец родной, что ли?
Мэри (вспыхнув). Я Гавриила очень уважаю и люблю. Он — замечательный человек, умный, чуткий, нежный… Если бы ты знала, сколько он перенес, сколько выстрадал… Видишь, мне очень трудно объяснить тебе наши отношения… Даже слова трудно подыскать… нужны какие-то полутона… как в музыке… Мы и ссоримся часто, разно на многое смотрим, а все же… он мне — какой-то родной и единственный… (Горячо.) Никогда, никогда я бы не могла его оставить и никого другого…
Римма (мягко). Детка дорогая, это все очень хорошо, но как-то нежизненно, отвлеченно, книжно… Где вы живете — на облаках, что ли? В отношениях людей надо больше ясности, определенности, — ну, говоря грубо, больше материальности, больше плоти…
Мэри (затыкая уши). Не говори мне этих слов. Я не хочу, чтобы моя умница, Риммочка, говорила пошлости, какие позволительно только дамскому доктору…
Римма (вставая, ходит по комнате). Нет, Мэри, я и сама не выношу пошлости, но в твоих отношениях к жизни меня всегда поражала какая-то странная оторванность, утопичность, самообман, самогипноз какой-то. И это всегда твое пренебрежение к плоти, к телу, к тому, на чем, в конце концов, зиждутся наши бедные земные радости. Я расскажу тебе случай, который тебя повергнет в ужас, — оговорюсь заранее. Раз зимою, когда у меня особенно обострились отношения с супругом и все на свете осточертело, поехала я одна в оперу. Рядом со мною в кресле — изящный сэр, монокль, смокинг, — англичанин, как потом оказалось. Одет шикарно, и физиономия такая — презабавная… Сразу мне в душу вонзился… Сидим плечом к плечу, — мечтательный полумрак, там арию Надира какой-то тенор сладкогласный выводит, оркестр замирает, а он — на меня уставился в упор и весь акт и не взглянул на сцену. В антракте, возвращаюсь я на свое кресло, — под муфтой — его карточка визитная, и определенно: где, когда и прочее… Ты возмутишься, назовешь это скандалом, каботиниством, — могло бы быть и так. Но представь себе, что на другой день я встретила его за файв-о-клоком в «Паласе», и мы провели с ним неделю… Это была сплошная музыка, — какая-то благоуханная поэма, сотканная из преклонения, нежности, благодарности. (Убежденно.) Никто, никогда из всех моих светских поклонников, художников, артистов, с которыми мы бессмысленно болтаем целые вечера в гостиных, — не смог бы мне дать того, что этот безвестный чужестранец, какой-то заезжий коммерсант…
Мэри (делая движение). Римма…
Римма (взволнованно, останавливаясь на ходу). Разве можно передать это словами? Надо почувствовать настроение этого вечера, тогда, когда, в полумраке, под эту музыку, мы, совсем не зная друг друга, увидясь, быть может, в первый и последний раз в жизни, с каким-то инстинктивным доверием двух жаждущих тел…
Мэри. Римма… Ради Бога…
Римма (опускаясь на диван, устало). Простите, госпожа Мимоза… Нет, Мэри, тебе этого не понять. Ты, которая никогда не изменяла… Но я, любя тебя так, как только можно любить друга, от души желаю тебе, ценою твоего спокойствия, ценою благополучия всех твоих близких, какой-то встряски, передряги, которая заставит тебя проснуться, раскрыть глаза, ощутить радость мгновения во всей ее полноте. (Шутливо напевает.)
Дитя, торопись, торопися…
Помни, что летом фиалок уж нет.
Мэри. Нет, Римма, я бы так не могла. Мне всегда чудилось какое-то страшное несоответствие между близостью физической и духовной. Какое-то огромное оскорбление, какая-то невероятная грубость в близости ко мне, в сущности, совершенно чужого человека. Я много об этом думала и верю, что когда-нибудь все это переменится, — как, не знаю, но только будет все иначе — красивее, цельнее, углубленнее. Люди поймут, что в основе физического влечения заложена какая-то огромная тайна, освящающая человеческие отношения. Почему этот — именно этот человек, а не другой, — эти губы, эти глаза, а не другие… Вот Гавриил увлечен сейчас своей теорией перевоспитания человечества. Он думает, что все огромное зло нашей жизни проистекает из того, что нас в корне ложно воспитывают, что мы все — мелкие эгоисты, боимся лишений, бежим от страданий, тогда как радость и страдание — родные сестры и не должны чуждаться друг друга. (Вдохновенно.) Преодолеть все тяжелое, победить все темное, принять без ропота и без боязни крест жизни, — и вознести надо всем Бога своей души, — вот в чем задача будущего, истинного человечества. А мы — только мост к этому будущему и должны терпеть, страдать и расчищать путь иному, светлому…
Римма. Браво, браво, Мэричка… Тебе бы прямо лекции читать в университете Шинявского… Однако (смотрит в окно), что же это, дождь на весь день зарядил… (Зевает.) Какая тоска.
Мэри (обнимая ее). А я так рада дождю, — хоть удилось вдвоем побыть… а то целых три дня…
Римма. Как этот романс, который ты пела вчера?
Мэри. «Среди роз» Грига. (Напевает.)
В гробу неподвижно младенец лежал,
И мать повторяла, рыдая над ним:
«Мой сын — среди роз, среди ро-оз»…
Этот и Шопена «Грусть» — мои любимые. (Поет.)
Жаль мне себя, — своих погибших грез…
Римма. Уж очень меланхолично, печально… Ты, Мэри, в твоем Питере совсем декаденткой сделалась… (Идет к двери.) Куда же наши кавалеры делись? Левушка… Ау…
Мэри (задумчиво). Печаль — хорошо, печаль — Красиво… (В дверь легкий стук.) Войдите…
Явление второе
Павел (топчется мокрыми сапогами у двери). Так что, барин, Михаил Сергеевич, виноград изволили в лесу накопать для барыниного балкону… Когда сажать прикажете?
Мэри (вспыхнув). Какой виноград? Куда?
Павел. Так что, они сегодня с шести часов в лесу, накопали целую охапку. Оно бы в дождь сажать способнее, да я созвал баб на клубнику…
Римма (вскакивая). Узнаю Левку… Ты, Мэри, вчера в лесу восхищалась этими лианами дикого винограда, вот тебе и результаты…
Мэри (растерянно). Неужели… Ведь я только сказала, что хотела бы у моего балкона…
Павел (мнет фуражку). Так что, дозвольте до послеобеда посадку…
Мэри. Конечно, конечно, голубчик… Когда вам удобнее…
Павел. Покорнейше благодарим. (Уходит, осторожно ступая.)
За дверью крик Кирилла.
— Сколько раз тебе, болван, говорено, — с мокрыми сапогами не лезть.
Явление третье
Мэри, Римма, Гавриил, Кирилл, Левченко.
Кирилл (радостно Римме) А мы вас с Гаврюшей добрых четверть часа ищем… Я уж и в беседку бегал. Лодка готова…
Левченко (целует руку Мэри). С добрым утром, Мария Александровна.
Гавриил. Как, разве вы еще не виделись?
Римма. Тсс… Левушка сегодня захотел быть рыцарем, заслужить шарф Прекрасной Дамы… (Левченко.) Сэр, — ваша головная боль?
Левченко (слегка смущенный). Прошла безвозвратно. Рекомендую всем единственно верный способ избавиться от мигрени, неврастении и прочего, — вставать ежедневно в шесть утра и работать в лесу…
Мэри. Да, наша городская жизнь…
Гавриил (с любопытством). А, вы сегодня работали?
Римма (слегка насмешливо). О, и как продуктивно… Сейчас Павел приходил жаловаться, что инженер Левченко успел за одно утро свезти весь лес в имение…
Римма. Наши планы на сегодня, кажется, разрушены коварным неприятелем — дождем. Что ж, господа, давайте хоть чай пить, с горя…
Мэри. Я велю сюда подать. Здесь как-то интимнее… Да, Римма?
Римма. Восхитительно…
Мэри. Да что-то Глаша не торопится. Кирюша, распорядись…
Кирилл уходит.
Явление четвертое
Те же без Кирилла и Глаша.
Глаша вносит чай на подносе, расставляет на столе, где стоит букет, и в конце явления уходит. Все теснятся вокруг стола, тихо переговариваясь.
Мэри (во время суеты тихо Левченко). Я очень тронута…
Левченко (тихо, целуя ее руку). Я так счастлив, что мог…
За дверью голоса Кирилла и Анны Павловны.
Кирилл (за дверью). Мама, право, ты балуешь этих обормотов…
Анна Павловна. Ах, Кирюша, как же…
Явление пятое
Те же, без Глаши, Кирилл и Анна Павловна.
Анна Павловна. Что это вы, милые, словно цыплята в клетушку запрятались? Что ж, у нас столовой нет, что ли?
Мэри. Это я затеяла… Здесь уютнее…
Левченко (за нею). Интимнее.
Гавриил (Кириллу). Ну, что опять вышло?
Кирилл. Да, вот, мама мне все хозяйство портит. Кончали бабы в 8, а теперь она их в 7 отпускать распорядилась. Начинаем в 6 и кончаем в 7… Неслыханно… Так — ни у кого… Прямо разврат…
Анна Павловна (оправдываясь). Бабы просятся — говорят, ребят прибрать некогда…
Римма (кокетливо Кириллу). А вы — строгий хозяин? Перун-громовержец?
Кирилл. В хозяйстве нужна система, дисциплина, — иначе это просто дилетантство… (Громко.) Я в деревне вырос и мужиков как свои пять пальцев знаю. Им пальца в рот не клади — откусят.
Все смеются.
Анна Павловна (тихонько Римме). А сам мужику — последнее зерно готов ссыпать…
Гавриил (Левченко). Все дело в перевоспитании, как я уже вам говорил.
Левченко. Дорогой Гавриил Алексеевич, я с вами не совсем согласен. Вы находите, что нежизнеспособность нашей интеллигенции зависит от ее неустойчивости, неуменья и нежеланья преодолевать Известные моральные и физические лишения. Но я опрошу вас, — разве народ наш не страдал, не преодолевал, бесконечно, безысходно, веками, муки горше крестных? И каковы результаты?
Гавриил. Вы сказали… безысходно — c’est le mot. Именно — безысходно, безропотно, изумляя своим многовековым терпением народы и нации… Но не то требуется, поймите… Надо именно исход — не безысходность. Я смотрю гораздо шире. Глубоко убежден, что путь к совершенству, к идеалу, — если он только осуществим, — лежит через страдания, через Голгофу… Ничто так не очищает, не возвышает душу человеческую… Поэтому мне глубоко ненавистна вся эта квазиевропейская, мещанская «культура» берлинского жанра, все эти автобусы, автомоторы, машинки, подставки, имеющие целью избавить человека от всякого еле ощутимого неудобства и превратить его в автомат, нажимающий кнопки, — одну для рта, другую для ног, третью для рук… (Ходит по комнате, заложив руки в карманы.) В этом