ослабел, рухнул в зале на пол и мгновенно заснул. Гомзин говорил сторожу, тоже сильно пьяному:
– Послушай, Михей, ты ему подушку достань.
– Нет у мена теперь подушки, – отвечал Михей.
– Ну вот! Ты сходи к Галактиону Васильевичу и спроси, – убеждал Гомзин.
– Какая теперь подушка! – резонно говорил Михей. – Разве можно им теперь подушку подложить? Голова у них теперь тяжелая! Разве можно их теперь беспокоить? Бог с ними, пусть выспятся.
– Так нельзя, ты говоришь? – спросил Гомзин.
– Известно, нельзя. Сами изволите знать, – человек тяжелый, как им теперь подушку? Да помилуйте, да так им много лучше, потому в прохладе.
Мальчишки затянули: «На заре ты ее не буди». Кто-то догадался наконец прогнать их по домам.
Днем, когда Шестова не было дома, пришел Молин. На звонок отворил Митя. Молин спросил:
Мальчик опасливо посмотрел и ответил:
Молин вошел в гостиную, сел на кресло. Митя пошел за матерью в кухню. Молин от нетерпения топал ногами. Наконец пришла Александра Гавриловна; ее лицо раскраснелось от кухонного жара. Молин не встал и не здоровался. Хрипло сказал:
– Деньги принес за квартиру. Александра Гавриловна села в другое кресло. Спокойно ответила:
– Напрасно беспокоитесь, – мы могли бы и подождать: может быть, вам теперь нужны деньги.
Митя стоял в соседней комнате. Выглядывал из дверей. Был в старенькой блузе, босиком.
– Ну, уж это не ваше дело, – сказал Молин, – принес, так берите.
– Как угодно.
– Да вы мне расписку дайте.
– Митя! – позвала Александра Гавриловна. – Принеси чернильницу и бумагу.
– Сейчас, – откликнулся Митя и скрылся.
– А то скажете, что не получали.
– Это уж вы напрасно.
– Нет, не напрасно, знаю я вас, черт вас возьми! – запальчиво закричал Молин.
Митя принес лист почтовой бумаги и стеклянную чернильницу репкою на деревянном блюдце и с пробкою с оловянным верхом. Не ушел, остался у стола. Отнял с той половины стола, где сидела мать, вязаную скатерть, чтоб мелкие дырочки не мешали писать. Молин вытянул ноги и тяжелым каблуком надавил Митину ногу. Митя покраснел и тихо отошел, стараясь, чтобы мать ничего не заметила. Александра Гавриловна спросила:
– Потрудитесь сказать, что я должна написать. Молин диктовал, злобно ухмыляясь:
– Пишите: получила за квартиру десять рублей от каторжника Алексея Молина.
Александра Гавриловна написала первые слова и с удивлением поглядела на Молина.
– Ну да, вы хотели меня на каторгу послать, вот и пишите.
– Ну уж этого я, воля ваша, не напишу: вы толком скажите, что дальше писать.
Молин настаивал и возвышал голос:
– Нет, вы пишите, что от каторжника! Митя вмешался.
– Пиши, мама: от Алексея Иваныча Молина, потом число сегодняшнее и подпись. Вот и все.
Александра Гавриловна отдала расписку Молину. Прочел, злобно усмехнулся, положил расписку в боковой карман измятого, пыльного сюртука и потянулся в кресле.
– Так-то, Александра Гавриловна, удружили вы мне!
Александра Гавриловна вздохнула и сказала:
– Ну, еще кто кому удружил, неизвестно.
– Вы мне не все вещи отдали.
– Уж этого не знаю: вы потребовали, чтоб ваши вещи отправили к отцу Андрею, и сами не пришли, – ну Егорушка все вещи к нему и отправил.
– Одной колоды карт нет, – угрюмо настаивал Молин.
– Уж это вы спросите у Егора, – я не знаю.
– Прикарманили. Да вы у меня, может быть, и еще что-нибудь слимонили, из ношеного, для сынка вашего, оборвыша.
– Вы забываетесь, Алексей Иваныч. Вы пришли, когда я одна…
– Ты не одна, мама, – сказал Митя.
Смотрел на Молина, и на лице его была гримаса отвращения и досады. Мать положила руку ему на плечо. Сказала:
– Ох уж ты!
Молин злобно засмеялся.
– Да я и денег передал что-то уж очень много. Сомневаюсь я, – что-то уж очень начетисто. Обакулили меня.
Молин еще больше развалился в кресле и положил ноги на диван.
– Да что вы, батюшка, – укоризненно сказала Александра Гавриловна, – белены объелись? Опомнитесь, постыдитесь!
– Грабители! Черти проклятые! – бурчал Молин. Митя задрожал в руках матери. Рванулся вперед. Крикнул звонко:
– Как вы смеете так себя вести! Уберите ноги с дивана! Сейчас уберите и уходите вон. Вы нарочно пришли, когда Егора дома нет, чтоб здесь накуражиться. Уходите, или я вас в окно выброшу.
Молин встал и глядел на мальчика злобно и трусливо. Александра Гавриловна тянула Митю за плечи назад и шепотом унимала его. Митя отбивался.
– Оставь, мама, он – трус, он только куражится. Он не посмеет драться.
Молин сделал плаксивую гримаску, подставил Мите лицо и жалобно сказал:
– Ну что ж, ругайте меня, бейте, плюйте мне в лицо, я ведь каторжник, меня можно.
– А не хотите уходить, – говорил Митя, – я пошлю за Егором, вы с ним и объясняйтесь, а маме не смейте дерзостей делать. Ждите, коли хотите, и сидите смирно.
– Да, как же, я буду Егора Платоныча ждать, а вы бранить будете, еще в угол поставите! Нет, черт с вами, уж я лучше уйду. Прощайте, благодарю за ласку.
Молин круто повернулся и пошел к выходу. В дверях он зацепил локтем за косяк, – руки он держал растопыренными из чувства собственного достоинства. С треском вывалился из комнаты, повозился в передней, ощупал выходную дверь, громко захлопнул ее за собою и тяжко загрохотал сапогами по лестнице. Со двора в открытые окна доносились его громкие ругательства и чертыханья.
– Ах ты, аника-воин! – говорила Мите мать. – Вот подожди, нажалуется он Мотовилову – достанется тебе на орехи.
– Как же это?
– А так: позовут тебя в гимназию, высекут так, что до новых веников не забудешь, да и выгонят.
– Ну, этого не могут сделать.
– Не могут? А кто им запретит? Очень просто, возьмут да и попарят сухим веником.
– Ах, мама, какие ты говоришь… Этого и в правилах нет.
– Они в правила смотреть не станут, а посмотрят тебе под рубашку, да и начнут блох выколачивать. Вот ты и будешь знать, как звать кузькину мать. Знаешь: с сильным не борись, с богатым не судись.
На другое утро к Шестову явились Гомзин и Оглоблин. Торжественный вид и помятые лица: пьянствовали всю ночь. Хриплыми с перепою голосами осведомились, дома ли Шестов. Шестов услышал их, вышел в переднюю. Обменялись торопливыми рукопожатиями. Гомзин, сердито сверкая зубами, сказал:
– Мы к вам по делу.
Оглоблин молча покачивался жирным телом на коротеньких ногах. Шестов пригласил их в кабинет. Гомзин и Оглоблин уселись, помолчали, потом взглянули один на другого, оба разом сказали:
– Мы…
И остановились и опять переглянулись. Шестов сидел против них с опущенными глазами, то раскрывая, то закрывая перочинный нож о четырех лезвиях, в белой костяной оправе.
Наконец Гомзин сказал:
– Мы пришли от Алексея Иваныча.
– Послушайте-ка, – вдруг заговорил Оглоблин, – дайте-ка нам по рюмочке пользительной дури. Гомзин строго взглянул на него. Шестов встал.
– И если б можно, – продолжал умильным голосом Оглоблин, – чего-нибудь кисленького: соленого огурчика, бруснички.
– Да, именно, бруснички, – оживился вдруг Гомзин, и белые зубы его весело улыбнулись, – голова что-то побаливает.
– Знаете, начокались, – пояснил Оглоблин. Шестов постарался придать себе полезный вид и отправиться за водкою. Когда он вышел, Гомзин сказал вполголоса:
– Пить у него не следовало бы: всячески говоря, он – подлец.
Оглоблин лукаво усмехнулся и сказал:
– Да что ж, голубчик, по мне, пожалуй, хоть и не пить. Ну его к черту, в самом деле!
– Ну теперь уже, раз что просили, надо по рюмке… Шестов вернулся, сел на свое место. Сказал:
– Сейчас принесут.
– Нас прислал Алексей Иваныч, – объявил Гомзин. – Вы писали ему вчера письмо.
Шестов вдруг вспыхнул и заволновался. Сказал:
– Да, писал и почти жалею об этом.
– Так и передать прикажете? – насмешливо спросил Оглоблин.
– Нет, это я собственно для вас, а что касается письма…
В передней хлопнула наружная дверь, зашлепали босые ноги, от сильного удара локтем отворилась дверь комнаты, – и вошла Даша, растрепанная девушка с глупым лицом, в грязном ситцевом платье. В одной руке у нее была бутылка водки, в другой она держала подносик, жестяной, покоробленный, с расколупанною на нем картинкою. На подносике стояли тарелочка с селедкою и тарелочка с моченою брусникою с яблоками. Все это установила она на зеленом сукне письменного стола, вылетела из комнаты, вернулась через полминуты с тремя рюмками, двумя ложками и вилками, со стуком поставила все это на стол и скрылась. Шестов и его гости в это время молчали.
– Я вчера писал Алексею Иванычу, – заговорил Шестов, – мне кажется, довольно определенно. Что же намерен он теперь сообщить мне?
– Он очень сердится, – ответил Оглоблин. – Рвет и мечет.
– Да, он весьма раздражен, – подтвердил Гомзин.
– Ну, мне кажется, – сказал Шестов, – сердиться и раздражаться скорее я имею право. Гомзин наставительно стал объяснять:
– Вы должны были иметь в виду, что он теперь так взволнован и огорчен. Вполне естественно, что он сказал что-нибудь резкое. Но он положительно говорил нам, что не сказал ничего оскорбительного.
– Решительно ничего оскорбительного, – подхватил Оглоблин. – Однако, не выпить ли хлебной слезы?
– Налейте, – отрывисто сказал Гомзин и спросил Шестова: – Мы не понимаем, чем же вы недовольны?
Оглоблин налил все три рюмки, взял одну, стукнул ею по краям двух других, потом крикнул:
– Сторонись, душа, оболью!
И выпил. Широкою ладонью обтер губы, зацепил на ложечку брусники и сказал:
– Ну, господа, что ж вы? Не отставайте. Гомзин выпил, сделал такое лицо, как будто проглотил гадость, и пробурчал:
– Этакий сиволдай!
Он потянулся за брусникою.
– Вы не понимаете? – сказал Шестов. – Он в моей квартире вел себя безобразно. Я ему это и написал.
– Нет, позвольте, – сердито возразил Гомзин, – вы должны сказать, чем вы оскорбились. Иначе, помилуйте, что же это будет?
– Да, конечно, – сказал Оглоблин, – нам надо знать, мы все-таки по поручению… ну, и все такое. А то что ж пороть горячку из-за пустяков.
– Да вы какое именно поручение имеете? – досадливо спросил Шестов.
– Да вот, – объяснил Гомзин, – Алексей Иваныч очень раздражен и желает получить от вас объяснение письма.
– Какое ж ему объяснение? Ведь он оскорбил, а не я.
– Да что тут валандаться! – решительно сказал Оглоблин. – Вы на дуэль вызываете?
«А что, – подумал Шестов, – желаю ли я с ним драться, с этим?.. Фи, гадость какая!»
Брезгливо поморщился и ответил:
– Это, кажется, понятно. Уж это от него зависит принять вызов, или извиниться, или еще что выбрать.
– В таком случае, – сказал Гомзин, – нам необходимо знать,