запальчиво закричал:
– Как нет, коли Серега Рахинский да Ванька Большой сами видели! Врать они тебе станут!
– Мне-то не станут, а тебе соврали, – спокойно возразил Саша. – Нет шишиги, – повторил он. – Им показалось, может быть, невесть что, с перепугу, они и говорят зря.
Сашины возражения лишили Егорова уверенности в шишигу. Но из задора он не мог признать себя неправым, – тихие Сашины слова да спокойные Сашины взгляды все больше его раздражали. Он горячо доказывал, что шишига есть, и от злости готов бы начать драку, да боялся ударить Сашу, – знал, что Саша сильнее. Сердито и насмешливо он сказал:
– А увидишь шишигу, сам ужаснешься.
– Чего ужасаться! Да вот и эта стена страшнее шишиги, – ответил Саша, вспоминая, что все на свете одинаково не страшно.
Егоров вспыхнул. Сашины слова показались ему явною издевкою. А Саша словно нарочно дразнил его и сказал со смехом:
– Ах ты, легковерный, – сам-то ты шишига!
Мальчишки засмеялись. Уже этого Егоров не мог стерпеть. Он вдруг подскочил к Саше и со всего размаху ударил его ладонью по щеке. У Саши зазвенело в ушах; перед глазами запрыгали красные искры и зеленые круги.
«Недаром говорят, – быстро подумал он, – что из глаз искры посыпались».
Он неловко стоял, ошеломленный неожиданным ударом. Было больно и стыдно, и унижение от чужой, хотя и случайной, победы горько чувствовалось. Егоров смотрел торжествуя и злорадно улыбался. Мальчишки сочувствовали, как всегда, победителю и начали было дразнить Сашу.
Вдруг они замолчали и разбежались по местам. На пороге показался учитель, гладко подстриженный рыжий молодой человек. Он услышал издали удар, а теперь увидел двух мальчиков в таких положениях, которые его наметанному взгляду сразу показали, в чем дело. Он спросил у Саши:
– Что это, Кораблев? За что он тебя ударил?
Саша молчал и притворно улыбался. На его щеке горели яркие полоски от Колиных пальцев. Товарищи рассказали учителю, как было дело. Учитель посмеиваясь сказал:
– Егоров, ты останься сегодня. Надо тебе замечаньице написать в дневничок, чтобы родители приняли меры к твоему исправлению. Егоров слезливо оправдывался:
– А он зачем меня шишигой назвал! Мне тоже обидно, Василий Григорьевич, – какая же я шишига!
Учитель спокойно возразил:
– А ты рукам воли не давай.
На перемене Егоров то плакал, то жаловался товарищам, что его из-за Кораблева дома высекут, то принимался бранить Сашу, то издевался над ним. Мальчишки дразнили обоих. Но Егорова больше, – уже теперь все же был Сашин верх. Саше было неловко и грустно. Следовало что-то сделать, но что именно? Сам он нисколько не сердился. Хотелось чем-нибудь утешить этого взволнованного, плачущего и сердитого мальчика, – но Саша не знал, чем его можно утешить, и вместе с тем невольно презирал его за эти слезы, за эту робость перед домашней расправой.
XV
Уроки кончились. Молитву прочитали, ученики шумно расходились. Учитель Василий Григорьевич опять пришел в класс и потребовал дневник у Егорова. Егоров плакал и медленно вытаскивал дневник. Саша вдруг подошел к учителю и сказал:
– Василий Григорьевич, простите его, ведь я же на него не сержусь.
– Мало ли что не сердишься, драться в училище нельзя, – наставительно ответил учитель.
– Право, простите, – просил Саша, – мы с ним помиримся. Я его сам обидел, шишигой назвал. Простите.
Учитель, посмеиваясь, сказал:
– Плохо просишь.
Ему было приятно, что его просили о прощении. И приятно было видеть, что наказываемый мальчик плачет, и сознавать, что вот какая у него, учителя, власть. Притом же можно было так легко и правдоподобно оправдывать для себя и для других употребление этой ненужной и жестокой власти тем, что это делается для их же пользы.
Саша настойчиво продолжал просить. Уже он и сам знал, как все его товарищи, что учителям нравятся и слезы, и мольбы мальчишек.
– Плохо просишь, – повторил учитель с вялою усмешечкою. – Поклонись пониже, – сказал он усмехаясь, как будто бы шутя.
– Да я хоть в ноги вам поклонюсь, только простите его, – сказал Саша и вдруг покраснел.
– Ну что ж, поклонись, вот тогда и прощу, – ответил учитель.
Он не верил, что Саша станет ему кланяться. И досадуя на это, уже стал он перелистывать дневник шалуна, отыскивая ту страницу, где следовало написать замечание. Но Саша откинул в сторону свою сумку с книгами и быстро поклонился в ноги учителю, – сперва руками уперся в пыльный пол, потом лбом стукнулся. Ему не было стыдно кланяться, но, подымаясь, он почувствовал, что если учитель все же не простит, то будет уж так досадно. И он настойчиво сказал, глядя на учителя решительными глазами:
– Уж теперь вы его должны простить.
Учитель был удивлен. Неловко посмеиваясь и краснея, он сказал:
– Ну, нечего делать. Обещанное свято.
Он отдал дневник Егорову и сказал:
– Не следовало бы тебя прощать, благодари Кораблева.
Егоров обрадовался. Он глупо улыбался, не зная, как выразить свою радость, и размазывал последние слезы по щекам ладонью. Учитель, смущенно улыбаясь, смотрел на обоих мальчиков и медлил уйти из опустелого класса. В Сашином поступке он чувствовал что-то необычное и не вполне понимал его. Что это, – товарищеская дружба или просто новая шалость?
Саша был весел и бессознательно доволен собою. Егоров, не успевший еще собрать книг, просил его подождать, – им по дороге, – и ласково смотрел на него. Саша вышел в коридор, и ждал там. Учитель подошел к нему и хотел сказать что-нибудь приветливое, да не мог придумать. И он говорил несвязные слова, ласково и неловко.
– Что ж, вы с ним друзья, что так заступаешься, а? – спросил он.
– Друзья, – весело ответил Саша.
– А, друзья, – забияка ведь он? – продолжал учитель тоном вопроса.
– Ничего, – сказал Саша.
– Ну что ж, домой пойдешь, милый? – опять спросил учитель.
– Домой, – так же весело и радостно ответил Саша.
Он улыбаючись смотрел на учителя и ждал от него каких-то добрых и мудрых слов, ждал с простодушною верою, так как он еще воистину был ребенок, и думал, что взрослые знают настоящие добрые и мудрые слова.
А учитель не знал таких слов. И уже совсем больше ничего не придумал он сказать. Он взял Сашу за руку, тихонько пожал ее. Саша смутился, раскраснелся. Учитель неловко отвернулся и отошел в сторону.
И вдруг веселость словно соскочила с Саши. Он почувствовал в душе своей ту же неловкость, как будто заразился ею от учителя. В мыслях и настроениях его опять началась смута.
XVI
Вместе с Егоровым шел Саша по тихим городским улицам домой. Егоров благодарил Сашу искренно и весело.
– Распреотличную бы мне дома порку задали, – говорил он, с уважением глядя на Сашу.
Саше от этого еще томительнее становилось. Егоров все посматривал на него сбоку, словно хотел что-то сказать, да не решался. И Саша понемногу стал ждать, что Егоров сделает что-то настоящее, должное. Наконец Егоров надумался и вдруг спросил:
– Хочешь, я тебе тоже поклонюсь в ноги?
– Не надо, – смущенно сказал Саша.
– А то поклонюсь, – продолжал Егоров, словно торопясь отдать долг. – Хоть сейчас, на улице, право! а?
– Ну вот, говорю, не надо, – досадливо повторил Саша.
Егоров словно успокоился.
– Ну ладно, – сказал он по-прежнему весело, – я тебе заслужу чем-нибудь. Ты только скажи.
«Вот, – думал Саша, – я кланялся, молил для того, чтобы у него кожа цела осталась, а он меня побережет при случае. И мне же от всего этого польза: учитель похвалил, Егоров стал другом».
И мучило это Сашу, – этот корыстный его подвиг.
Какая грусть! Какие во всем невозможности! Вот в огороде, мимо которого они проходили, молочаи-солнцегляды напрасно тянулись к солнцу, – они были малы и слабы, их подавляли глупые, клонящиеся к земле ромашки.
XVII
В грустном Саша сидел раздумьи под серою ольхою на скамеечке, в низу сада, над самою рекою. За день он набегался, был шумно весел и утомился. Длинные ресницы бросали печальную тень на загорелые Сашины щеки.
Вечер мирно догорал. За рекою лежали тихие дали. Большие босые мальчики опять, как всегда по вечерам, пришли на пустой песчаный берег играть в рюхи и подымать легкую сизую пыль длинными палками.
Здесь, в саду, был дикий, нетронутый уголок. У воды цвела зеленовато-белая развесистая гречиха. Горицвет раскидывал белые полузонтики, и от них к вечеру запахло слабо и нежно. В кустарниках таились ярко-лазоревые колокольчики, безуханные, безмолвные. Дурман высоко подымал крупные белые цветы, надменные, некрасивые и тяжелые. Там, где было сырее, изгибался твердым стеблем паслен с ярко-красными продолговатыми ягодами. Но эти плоды, никому не нужные, и эти поздние цветы не радовали глаз. Усталая природа клонилась к увяданию. Саша чувствовал, что все умрет, что все равно-ненужно, и что так это и должно быть. Покорная грусть овладела его мыслями. Он думал:
«Устанешь, – спать хочешь; а жить устанешь, – умереть захочешь. Вот и ольха устанет стоять, да и свалится».
И явственно пробуждалось в его душевной глубине то истинно-земное, что роднило его с прахом, и от чего страх не имел над ним власти.
Кто-то запел. В тихом воздухе печально звучала заунывная песня. За рекою раздавались эти протяжные звуки, – словно кто-то звал, и печалил, и, лишая воли, требовал чего-то необычайного.
Но неужели суждено человеку не узнать здесь правды? Где-то есть правда, – к чему-то идет все, что есть в мире. И мы идем, – и все проходит, – и мы вечно хотим того, чего нет.
Или надо уйти из жизни, чтобы узнать? Но как и что узнают отшедшие от жизни?
Но, что бы там ни было, как хорошо, что есть она, смерть-освободительница!
И засмотрелся Саша на воду, и думал:
«Если упасть? утонуть? Страшно ли будет тонуть?»
Вода тянула его к себе влажным и пустым запахом. Нисколько не было страшно, и равнодушно думал Саша о возможной смерти. Все равно уже не стало своей воли, и он пойдет куда устремит его первое впечатление.
Он неподвижно смотрел перед собою. Лепестинья подошла сзади. Она глядела на него суровыми глазами. Тихо и сурово сказала она, качая дряхлою головою:
– Что смотришь? Куда смотришь? Опять к ей засматриваешь?
И она пошла мимо, уже не глядела на Сашу, и не жалела его, и не звала. Безучастная и суровая, проходила она мимо.
Легкий холод обвеял Сашу. Весь дрожа, томимый таинственным страхом, он встал и пошел за Лепестиньей, – к жизни земной пошел он, в путь истомный и смертный.
Баранчик*
I
В деревне Хотимирицы на пророка Илию праздновали. Со всей округи сходились и съезжались гости, и ели и пили, и пировали и день, и два, и три, переходя