нечего, по-хорошему, – рассказывала она, – и сейчас это закуска. Чего-чего не наставили на столе! А пошли домой, хоть бы тебе, скажи, рваную тряпчонку дали!
– Мамочка! – с тихим укором сказала Дуня.
– Зная свою родную сестру в такой нищете, в бедности, – продолжала не слушая мать, – и они не могут какой-нибудь пятеркой, десяткой, чтоб перевернуться! Закусок рублей на десять, а мы с голоду помираем.
– Мамочка! – опять сказала Дуня погромче и решительнее.
Но старуха быстро бормотала свои жалобы и все вязала, наклоняясь к спицам, словно дремля.
– Буквально все позаложили, попродали! Положение! – говорила она. – Прямо не везет в жизни людям. Зовут: приходи, говорят, мы вам с Дуняшей завсегда очень рады, потому как мы вас любим и очень обожаем, – это они-то нам говорят. Помилуй скажи! Если ты меня так любишь, так докажи, сделай твое одолжение. Нет, это не есть любовь, это – лесть одна.
Смутные воспоминания пронеслись в Митином сознании, – он подумал: «Не жаловался ли кто-то когда-то раньше этими же словами?»
Дуня сидела прямая, неподвижная, положа руки на колени, полузакрыв глаза, – казалось, что она дремлет. В последних солнечных лучах спокойное лицо ее напоминало Мите покой на лице у Раечки.
– А если вы не найдете места? – спросил Митя.
– Как не найти! Не дай Бог! – с тревогой в голосе ответила старуха.
– Бог устроит, – спокойно сказала Дуня, – а захочет, приберет. Это мы думаем, деться некуда, – а дверь-то рядом.
Тонкою и бледною рукою она показала на вечереющее небо. Митя поглядел по направленно ее руки, в окно. Старуха продолжала бормотать свои жалобы. Дуня смотрела на нее светло и строго. Она сказала:
– Мамочка, не ропщи! Бог с ними, нам ихнего не надо.
– А ты мать не учи, – сердито сказала старуха, возвышая голос. – Косы то-то я тебе давно не чесала.
– Так ты, мамочка, на мне и облегчи сердце, а их не брани, – спокойно ответила Дуня.
Мать сразу успокоилась и сказала ворчливо, но уже мирно:
– Кого чем Бог накажет. У богатых характерные дети, бьются с ними родители, а моя-то голубка кроткая, и сорвать сердца не на ком.
Дуня улыбнулась, и вдруг от этой улыбки вся засияла и зарадовалась. Митя думал:
«Так только Раечке улыбаться!»
И радостно стало ему.
– Хочешь, Митя, я тебе свои картинки покажу? – спросила Дуня.
– Покажи, – сказал Митя.
Дуня встала, – она была немного выше Мити, – пошла, сгибаясь под крышею, в угол, порылась там в сундуке и через минуту вернулась с папкой, завязанной по краям тесемочкой. Папка уже была истертая, с обломанными краями, и тесемочки отрепанные, – но по тому, как Дуня держала папку в руках и как на нее смотрела, Митя догадался, что здесь ее самые дорогие и любимые вещи. Дуня села на балку рядом с Митей, положила папку на колени, неторопливо развязала тесемку, улыбаясь радостно и светло, и раскрыла папку. Там лежали пожелтелые от времени, иные порванные, рисунки из старых иллюстраций. Дуня осторожно перебирала их тонкими и бледными пальцами. Она выбрала один, самый желтый и растрепанный, снимок с какой-то старой картины и передала его Мите.
– Это – хорошие картинки! – с убеждением сказала она. – Они у меня вместо кукол. Я их люблю.
Митя взглянул на девочку. Она застенчиво потупилась, и щеки ее слабо зарумянились. Митя опустил глаза на рисунок. Рисунок туманился и расплывался. Жалость томила Митино сердце. Что-то горькое и щекочущее подступало к горлу. Митя выпустил рисунок из рук, закрыл лицо ладонями и заплакал, сам не зная о чем.
– Что ты, милый? – спросила Дуня, наклоняясь к нему.
– Раечка, – шептал Митя и плакал, плакал.
Дуня положила руку на Митины плечи, – Митя прильнул к ней, обнял ее и, горько плача, чувствовал на своих щеках Дунины тихие слезы.
– Митя, утешься, – тихо сказала Дуня, – хочешь, я тебе песенку спою?
– Спой, – сквозь слезы сказал Митя.
И Дуня утешала его тихими песенками…
IX
Он ушел от Власовых, когда уже свечерело. Наверху еще были светлые сумерки, тишина и ясные речи, – а внизу быстро темнело, зажигались фонари.
Все было призрачно и мимолетно.
Молча горели газовые рожки в фонарях; с грохотом проносились экипажи по жесткой мостовой; окна в магазинах светились огнями; шли, стуча сапогами по каменным плитам, случайные, ненужные и безобразные люди и не останавливались, – и Митя торопился. Звонки конок и крики извозчиков иногда пробуждали его из мира зыбких иллюзий, который вновь создавали ему молчаливые предметы при неверном, переходящем освещении.
Люди были непохожи на людей: шли русалки с манящими глазами, странно-белыми лицами и тихо журчащим смехом, – шли какие-то, в черном, злые и нечистые, словно извергнутые адом, – домовые подстерегали у ворот, – и еще какие-то предметы, длинные, стоячие, были как оборотни.
Мите хотелось иногда представить себе Дуню, но ее образ в его памяти смешивался с Раечкиным, хотя Митя и знал, что у Дуни совсем другое лицо. И вдруг он подумал: «Да уж не померещилась ли Дуня?»
«Нет, – сейчас же подумал он, – она – живая: ведь у нее тоже есть мать. Но какое лицо у старой?»
Мите припоминались отдельные черты, – морщины, седеющие волосы под платком, худые щеки, большой рот, морщинистые быстрые руки, – но общего образа не складывалось.
Когда Митя уже подымался по своей лестнице домой, в сумраке он увидел Раечку. Быстро прошла она по площадке и тихонько улыбнулась ему. Она была вся прозрачная, и все при ней оставалось по-прежнему. Исчезла она, и Митя не мог понять, – видел ли ее или только подумал о ней.
X
На следующий день Митя вышел из дому на полчаса раньше обыкновенного. Свежее утро веселило его. Солнце сияло неяркое, и еле заметная мглистая дымка лежала на узких городских далях. Озабоченные люди быстро проходили, и уже ранние школьники начали показываться на улицах. Митя, едва завернув за первый угол, отправился не к своему училищу, а в другую сторону. Он торопился, чтобы не встретиться с кем-нибудь из товарищей или учителей.
Вчера он не замечал дороги, – она механически запомнилась. Скоро Митя попал на те улицы, по которым вчера возвращался. Он чувствовал, что идет куда надо, и думал о Дуне и о Дуниной матери.
«Бедные они! – думал он, – должно быть, они уже давно без места и долго живут на чердаке впроголодь. Оттого они стали такие бледные, Дуня пожелтела, старуха все нагибается над чулком и словно дремлет, и обе так тихо говорят, как будто бредят и начинают засыпать».
Утренние улицы, и дома, и камни, и мглистые дали, – все дремало. Казалось, что все эти предметы хотят стряхнуть с себя дремоту и не могут, и что-то их клонит книзу. Только дым да облака, дремля и пробуждаясь, подымались высоко.
Среди колесного треска и смутного людского говора иногда слышался вдруг Раечкин голос, – прозвучит и смолкнет. Раечкино дыхание иногда проносилось близко к Мите, как легкий утренний ветер. Сама Раечка припоминалась, прекрасная и светлая. Туманный и легкий Раечкин образ носился в неярких солнечных лучах, в лиловом утреннем озарении…
Митя вбежал на чердак так поспешно, что ударился головой о стропила. Боль заставила его побледнеть. Но он улыбнулся и подошел к Власовым.
Дуня у окна заплетала русые волосы в крутую косичку. Как и вчера, Дуня и мать сидели одна против другой. Мать вязала, и спицы жужжали в ее быстрых руках. Она посмотрела на Митю внимательно и сказала:
– Заявился, друг вчерашний, ни свет ни заря.
– Тут надо осторожнее, Митя, – сказала Дуня. – В школу идешь? Присядь, отдохни, коли есть время.
– Хоромы у нас, – бормотала старуха, – с непривычки-то и мы головами стукались.
Солнечные лучи сбоку падали в окно. Пыльный столб светился на солнце. На пылинках мелькали радужные блестки. В углах было сумрачно. Митя сидел на балке и смотрел на прекрасные, тонкие Дунины руки. Ее лицо казалось утомленным, и серые глаза глядели как бы нехотя. Она говорила тихо и неторопливо, – Митя слушал, радуясь ее голосу и забывая ее слова. Вдруг старуха сказала:
– Что, друг сердечный, таракан запечный, не пора ли в школу?
Митя покраснел и пробормотал:
– Я лучше у вас посижу, не хочется в училище.
– Мало чего не хочется, да коли надо, – спокойно возразила старуха.
– И то, Митя, беги скорее, – сказала Дуня, – еще опоздаешь: солнце, смотри-ка, как высоко.
Митя не подумал раньше о том, что его здесь не оставят. Он смущенно попрощался и вышел. В темном коридоре он пошарил на полу, отыскал скважину между досками и сунул туда книги.
На улице он почувствовал, что все ему не нужно, предстоящее перед ним, в этом громадном и суровом городе, – длинные улицы с большими домами, и люди, и камни, и воздух, и шум от уличного движения. Скучно, и надо так ходить, чтобы не встретить учителей или товарищей…
«Не хочет Дуня, чтобы я прогуливап уроки! – дивясь, думал Митя. – Странная! Вот Раечке все равно, какой Митя: лжет ли он людям или нет. И если есть тоска, то не Раечкина, а по Раечке».
Легкий дождь пронесся над городом, как плач по Раечке. Но уже через полчаса от него и следа не осталось…
Митя забрел на городскую окраину. Базарная площадь, – большой пустырь. Булыжники громадны. Посредине, по длинному поперечнику площади, торчат черные фонарные столбы. По краям площади – амбары из бурого кирпича, заборы, каменные и деревянные домишки. На углу – небольшой двухэтажный дом с широкими простенками и маленькими окошками. Он вымазан желтою краскою. Крыша красная, железная. На площадь – крыльцо без верха, с тремя известняковыми ступеньками. Над крыльцом вывеска, черным по белому: «2-й городской ночлежный дом».
Митя стоял на площади и внимательно рассматривал эту безобразную постройку.
«Вот в этом доме и Раечке, может быть, придется ночевать с матерью по пятаку за ночь», – думал он, как-то странно смешивая Раечку с Дунею. И тяжелые мечтания томили его.
И кто там спит, за этими грубыми простенками, на грязных и липких нарах, вповалку, по ночам, когда пахнет потом и грязью? Пьяные оборванцы, вот как этот, что стоит в дверях у кабака, избитый, отрепанный, и мучительно соображает что-то, пяля бессмысленные глаза с воспаленными белками. И с такими-то быть Раечке!
Митя отвел глаза от пьяницы и опять глядел на грязно-желтую стену. Ему грезилось: за нею нары. Пусто. Одна Раечка лежит на голых досках, свернувшись калачиком, подложив под голову кулачки, и ее русые кудри на