няня, – я люблю тельце субтильное, лицо отонченное, и чтобы лик был без всякого тебе харувимства вербного.
– А я, няня, разве не похожа на херувима? – спросила Шаня и засмеялась.
– Ну, ты – черномазая, черноглазая, брови, как у ведьмы сросшись, лицо худое, тело нервенное, согнуть можно тебя в колечко, и вся ты телом желтенькая. Очень, Шанечка, твоя маменька на меня тобою потрафила, как на заказ.
Шаня радостно покраснела. Засмеялась.
Как-то лениво и неохотно одевалась сегодня Шанечка. Боялась она, что за утренним чаем опять забранят за вчерашнее, и потому не торопилась. Плескалась долго, моясь. Долго причесывала и заплетала свои густые, черные косы. С ленточкою в косичке возилась долго, – все не завязывалась. Взялась было за чулки, бросила их и туфли раскидала по горнице. К зеркалу шифоньерки подошла, сделала себе гримасу, засмеялась. Присела на кровать. Призадумалась. Потом вдруг:
– Скажи, няня, сказочку. Няня заворчала:
– Какие тебе утром сказочки! Надо папашу с мамашей с добрым утром и с праздником проздравить и чай пить идти, а то отец-то опять забранит. Поди-ка, еще вчерашние пощечины не простыли.
Шаня досадливо поморщилась:
– Ах, какая ты, няня, право! Ведь еще рано, – куда же я пойду! Еще и самовара не ставили.
Няня глянула на часы, которые гулко тикали на стене меж окон.
– И то правда, – сказала она уступчиво, – стрелюдились мы с тобою, Шанечка, спозаранку, пока еще черти на кулачках не бились. Вот уж что говорится-то, старый да малый! Ну, слушай сказку, так и быть.
Шаня смеется радостно и прыгает.
Няня села у окна. Откуда-то в руках у нее взялся чулок. Стальные спицы быстро задвигались, тихонечко звякая. Заговорила старая неторопливым, тягучим голосом:
– Будет тебе сказка об генерале Журавлеве и обмиральше Лисицыной.
– Захудалый генерал, из отставных? – осведомилась Шаня деловым тоном.
– Зачем нам захудалый? Самый настоящий генерал-фалалей с опа-летами, и через плечо у него бланжевая лента, а на шее золотая медаль в тридцать фунтов за междоусобную отвагу, – мужиков за бунт шибко порол.
Шаня засмеялась. Спросила:
– Ну, а адмиральша-то – салопница, сплетница?
– Ничего не салопница, не сплетница, самая знатная листокрад-ка. И родня у нее все самая тебе знатная: братья при дворе служат, один обер-вскоком, а другой люб-кофищейкой. Ну и вот какое тебе пришествие тут случилось: жили-были они в столичной разведенции оба, и генерал-фалалей Журавлев, и обмиральша Лисицына. По некоторому великатному случаю привелось им быть вместе у сенатвора Волкова из козаконного департамента, – дите роженое крестили и таким манером приятно покумились.
– А дитя чье? – спросила Шаня.
– Чье? известно чье, – сенаторское дите, козаконное. Ну и вот, покумившись, генерал с обмиральшей честь честью друг дружку в гости пригласили, везиты отвозить. С первою везитою поехал генерал Журавлев.
– Отчего же не адмиральша? – спросила Шаня.
– А уж такое, – объяснила няня, – в столичных разведенциях обхождение, что кавалер даме завсегда первый уважит и кумплимент всякий делает, а дама ему потом усердные преферансы отдает. При-шедши генерал Журавлев в полной полупарадной реформе к обмиральше Лисицыной с везитою, и подносит он ей большой пукет очаровательных розанов из самой первеющей транжирен.
– А кто же его пустил в оранжерею? – спросила Шаня.
– Генералу везде свободная дорога, – серьезно объяснила няня. – Ну и поцеловавши обмиральшину ручку, поднес ей генерал обворожительный пукет. А барыня обмиральша, Лисицына госпожа, субтильно его отблагодаривши, скричала в тот же монумент свою девку Палашку и велела ей скорым манером подать генералу закусить и выпить.
Генерал первым долгом распоясался, думал, будет ему харч банкетный по геройскому положению. На то место девка Палашка принесла ему наперсточек сладкой чихчириховой наливочки и на крохотной тарелочке горсточку сладких бананасиков. Генерал, военная косточка, понюхал, а только сладкого есть и пить ему никак было неспособно, так как от сладкого шибко у него все желудочки расстраивались. Поехал генерал домой несолоно хлебавши и думает про себя в сердцах: «Подожди, – думает, – анафема морская, я тебе удружу навстречу шибко достаточно со всем моим почтением». Много ли, мало ли поел ив того времени проходит, вот и садится обмиральша, госпожа Лисицына, в свою золотую карету на глазетовые подушки и едет отдавать генералу везиту. А на запятках стоят еврейные лакеи в папуасо-вых штанах. Принявши ее генерал честь честью и посадивши поперек бархатного дивана, скричал зычным голосом денщика своего полуверного Прошку. И принес денщик полуверный Прошка по генеральскому приказу жбан сивухи самой непреоборимой, всероссийского сильвупле, чем заборы подпирают, да на тарелке астраханскую селедку с зеленым луком. Ну, известно, обмиральша – дама нежная, морского субтильного воспитания, на лук да на селедку только посмотрела, и у нее в голове сделался вертиж, а в животиках колики и режики поднялись. Ну вот, с того самого монумента и дружба у генерала с обмиралылею врозь.
Шанечка слушала глупую сказку и смеялась.
Глава тринадцатая
Пришлось-таки идти вниз. Уже слышно стало из столовой, как там звенели посудою. И вдруг послышался голос отца, как всегда угрюмый и ворчливый. Отец шел по коридору в столовую мимо лестницы в Шанькины комнаты и сердито спрашивал:
– А Шанька еще не встала? Няня зашептала:
– Беги, что ли, Шанька, вниз. Слышь, сам-то встал невесел.
Шаня заторопилась, наскоро надела платье и побежала вниз босиком.
В столовой отец и мать уже сидели за круглым столом, друг против друга, и молча пили чай. И у отца, и у матери были угрюмые лица. Они за что-то еще вчерашнее сердились друг на друга и сурово молчали. И странно, что в этом суровом молчании оба они казались величественно красивыми.
«Монументы», – подумала Шаня.
Опасливо и насмешливо глянула она на родителей, потупилась, как скромная, поздоровалась молча, поцеловала руки обоим и села на свое место, спиною к окну. Мать молча налила ей чашку чаю и подвинула резким движением, – сунула. Принагнулась Шаня, пила тихохонько, – ложечкою не брякнет.
Отца позвали, – у амбаров на дворе с утра толклись мужики. Он наскоро, громко хлебая и сопя, допил третий стакан чаю и торопливо ушел. Шаня осталась одна с матерью. Мать поживее стала, на Шаню лукаво глянула и вдруг спросила:
– Ну что, Шанька, о Женьке скучаешь?
Зарделась Шанька, нахмурилась, капризно бросила матери:
– Очень мне надо скучать! Вот еще!
– Надо не надо, а видно, не скоро забудешь, – тихо сказала мать.
Видно было, что ей хочется сказать дочери что-то ласковое и откровенное, – глаза ее стали веселы, и на лицо легли искренние, мягкие отблески какой-то сладкой думы. Но за дверьми опять раздались тяжелые шаги Самсонова. Он вошел и сказал весело-бодрым тоном, уже захваченный деловым настроением:
– Налей-ка мне, Маша, еще стаканчик. Поживее. Выпью, да и отправлюсь.
Мать опять замкнулась в неприступную холодность. Отец вспомнил ночную проказу. Забранил Шаню за вчерашнее. И мать бранила. Оба!
Отец издевался над Шаниными томлениями.
– На луну мечтаешь! Барышня с фасонами! Училась бы лучше! Ну, кончилось! Отпустили из-за стола.
Шанечка приоделась наскоро и побежала к Дунечке Тауровой, своей подруге и наперснице, справиться, нет ли письма от Женечки, ответа на ее письмо. Каждый день Шаня рассчитывала, когда Женино письмо прийти может. Сосчитала, – завтра может прийти, если он написал сразу, как ее письмо получил. Неужели же он не сразу ответит? Не может быть. Завтра придет, а то и сегодня.
Шаня бежала по дорожкам в саду, все быстрее, быстрее. Думала: «Вот если бы так все бежать, бежать, – добежать до Женечки».
Сердце заколотилось так сладко, так больно. Пришлось остановиться. Глупое, – чего бьется? Ведь еще рано быть Женечкину письму. А впрочем, как знать? вдруг он как-нибудь исхитрится послать рано, с дороги, и уже письмо теперь у Дунечки?
И бежит Шаня по улице. Ее радует веселая весенняя улица, и на ней тающие остатки снега, и такие забавные лужи, – с краями то черными, где земля, то белыми, где еще снег и льдинки.
Шаня шалит, – вбегает в лужи, брызгает водою. Знакомых мальчишек встретила, заболталась, зашалилась с ними. И о письме на минуту забыла. Да и как не забыть, когда вешним утром все плачет и все сияет от счастия, от радости жить.
Белоголовый мальчуган стоит на углу и таращит глаза. Маленький, лет восьми. Что он думает? Шаня кричит ему:
– Кирюшка, знаешь песню про месяц май?
– Не знаю, – отвечает Кирюшка и подозрительно смотрит на Шаню.
– Слушай, – говорит Шаня, подходя к нему поближе:
Наступает месяц май,
Прилетает птичка…
– Ай, – крикнул Кирюшка, потому что Шаня дернула его сзади за волосенки.
– Птичка ай, – дразнит Шаня и убегает. Кирюшка гонится за нею и хохочет. Не догнал, отстал.
Звонят к обедне. Веселый звон, праздничный. Шаня бежит, торопится, – не ушла бы до нее Дунечка к обедне. Дунечка богомольная, службы не пропустит. Жди тогда письма до после-обедни.
Дунечкиной матери дом такой милый. Маленький, – три окошка на улицу, – и тонкая рябинка над серым забором. Крылечко серенькое, со двора, ступеньки шатаются. Над крылечком мезонин в одно окошко, – там Дунина комната.
В маленькой гостиной с устланным чистыми половиками полом Шаню встретила старенькая Дунина мать, Федосья Ивановна, простая и добрая старушка. Она и Дунечка нежно любят одна другую. Дунечка – шалунья, а Дунечкина мать – добрая, ни в чем Дунечку не стесняет. Дунечка иногда и надерзит ей, но всегда скоро кается. Мать на нее не умеет сердиться. Она знает, что Дунечка – добрая.
Федосья Ивановна смотрит на Шаню добрыми, веселыми глазами. Зовет:
– Войди, Шанечка, в горенку, посиди, отдохни.
Но Шаня стоит у порога, – половички такие чистые, что уж как ты по ним с улицы пойдешь! Еще наследишь, обидится старенькая. Шаня спрашивает:
– А Дунечка дома?
– Дома, дома. В церковь собирается.
– Як ней пройду наверх, – говорит Шанечка.
Но Дуня уже слышит Шанин голос. На ступеньках слышны легкие и быстрые Дунечкины шаги, – и вот Дунечка целует Шаню, – веселая девочка, светловолосая, с приподнятыми наивными бровками.
Сладостная нежность к Дунечке наполняет Шанино сердце. Шаня любит Дунечку за то, что ни с кем так, как с Дунечкою, нельзя говорить о Жене. И Шаня неутомимо говорит Дунечке о Жене, а Дуня не устает слушать. Только иногда примется поддразнивать. Ну да ничего, – Шаня это прощает Дунечке.
– Пойдем, Шанечка, ко мне, – говорит Дуня.
В Дунечкиной комнате, крохотной, чистенькой и невинной, Шанька тревожным шепотом спросила:
– Нет еще, – говорит Дунечка.
И смеется. Дунечка рада, что увидит Томицкого. А Шаня думает, что над нею смеется Дунечка.
– Врешь! – кричит Шанечка. Еще надежда в ней теплится.
– Да правда же нет,