усмехнулся и попросил:
– Покажи письмо.
– А смеяться не будешь? – спросила Шаня.
Показать Женины письма ей самой хотелось. Володя сказал угрюмо:
– Нашла зубоскала! Когда же я над тобою смеялся?
Шаня повела Володю в баньку. Сбегала за письмами. Володя прочитал оба письма. Усмехнулся. Сказал:
– Мастер улещать. Хоть бы одно слово верное написал.
– Какое же верное? – обидчиво спросила Шаня.
– А вот такое, – отвечал Володя с досадою. – «Ты обо мне, Александра, не думай, да и я тебя скоро забуду. У тебя одна дорога, у меня другая, а за прошлое спасибо, провели время не скучно».
– Ну, и злой, и злой, и злой! – закричала на него Шанечка, постукивая кулачком по ладони. – А вот буду о нем думать, буду, и он меня не забудет, не забудет, и мы будем вместе.
Володя махнул рукою:
– Ну, до свиданья, Шанечка.
Шаня поцеловала его в щеку и сказала:
– Знаю, куда ты пойдешь. К матери на могилку.
И уж не сердилась на него, опять растроганная его грустью.
Простился Володя с Шанею. Шаня пошла было проводить его до калитки, да мать крикнула ее зачем-то домой. Шаня убежала. Володя долго смотрел вслед за нею. Вздохнул и пошел. У калитки стояла нянька.
– Что, Володенька, голову повесил? – спросила старая.
– Веселого мало, няня, – сказал Володя. – Стрекоза твоя о Хма-рове думает, а он ей нос натянет.
– А ты, Володенька, не возьми моего слова в досаду, ты будь смелее, – говорила няня, – держи себя с полным своим достоинством, через кураж найдешь и марьяж. Брал бы пример с Женьки Хмарова. Барственно себя вел молодчик, – придет себе вальяжно или на лосипеде подкатит таким шкапидаром, яблоков, ягоды нашей налопается, Шаньку по румяным щечкам белыми ладошками звонко отблагодарит, да и был таков. А Шанька-то круг него каруселится, а Шанька-то к нему губарабится.
– Неужели он ее бил? – спросил Володя.
– Бить не бил по-настоящему, – отвечала старая, – а памятку задавал. Шанька-то у нас своевольница да пересмешница, любит подразнить, а ему не нравилось, потому гонор велик и гордая шишка на затылке.
От Шани Гарволин пошел на кладбище. Это была его любимая прогулка. Часто сюда приходил, почти всегда не в праздник, когда мало народу. Тайком от своих. На могилу к матери.
Пришел – и почувствовал какую-то странную усталость, точно издалека пришел.
Весною на кладбище хорошо, – это позже будет, знойным летом, что земля порою трескается и смрад могил поднимается к небесам, к золотой колеснице мертвого Дракона, влекомого незримыми конями, подобно тому, как в день великого поднятия вод по гулким улицам Древнего Города медленно влекся на торжественной колеснице мертвый деспот, разрумяненный, но зловонный, последний царь Атлантиды. А теперь нежно и легко льется в грудь воздух вешнего кладбища, и Дракон еще жив. И такая окрест отрада!
Как всегда здесь, обступили унылые думы. Володя снял шапку, сел на скамейку. Сидел, сгорбясь, как старый. Холодноватый, пустынный ветер порою приподнимал прядку волос на его лбу. В воздухе, еще пахнувшем снегом, было пусто и тихо. В сердце тупо и странно. Между могилами темнела полуобнаженная весенняя земля. По небу тихо проходили ясные тучки и словно подсматривали, что он тут делает, на могиле. Бледное небо казалось низким и тяжелым.
– Где же ты, жизнь бесконечная!
Глава семнадцатая
Вот и лето настало, знойное, яркое, страстное. Около заборов в городе буйно выросла высокая крапива. На грудах мусора зазеленели, зацвели сорные, но все же небу милые травы: чистотел, осот, марь и лебеда. Между травами созревала сочная земляника. За Шаниным садом, на тихом озере, обросшем камышом, распустились поразительные цветы желтого касатика и таинственно колебались при порывах ветра.
Няня радовалась теплу, старая, и говорила:
– Благотворение воздуха в наших садукеях.
Шаню кое-как перевели в следующий класс. Ей уж не хотелось опять, по-прошлогоднему, получить переэкзаменовку и все лето быть под страхом, – налегла на учебники, подзубрила.
Лето, свобода, – все хорошо, только Жени нет. Земля и небо, весь мир обвеян крыльями голубых, а Женя далек. Земной рай – пустыня без Жени!
Летние дни так медленны и длинны, особенно если они не отмечены в Шанином календаре каким-нибудь милым воспоминанием. Ползут, ползут без конца, обливая душу томлением.
Иногда Шаня думала: «Скорее бы ночь наступала!»
Ночь, когда мечтается сладко!
Мечта об Евгении странно менялась, отходила от первоначального образа, претворялась в сладостную легенду. Образ Евгения голубел, истончался, восходил по лестнице совершенств. Привычные связи представлений разрывались, – завязывались новые.
Письма от Евгения приходили уже не так скоро. Сначала Евгений оправдывался тем, что у него экзамены, потом уже ничем не оправдывался. Но его письма, хотя и редкие, были так же нежны, как и первые. Шаня перечитывала их каждый день. Наизусть запомнила Эти письма становились ее Кораном и понемногу отравляли ее душу.
Шане особенно нравились в этих письмах те места, где Евгений, тоном наставника, снисходящего к малому пониманию внимательной почитательницы, излагал свои взгляды на жизнь. Большое место в Жениных письмах занимали описания Крутогорска, его улиц, домов и театров, Жениных встреч и знакомств. Все это было чрезвычайно интересно, но все-таки несколько далеко от Шаниных настроений, и не эти описания и рассказы могли помочь ей приблизиться к Евгению, научиться у него, понять его, стать достойною его.
Шане захотелось отделить от этих рассказов и описаний поучительную сторону Жениных писем, чтобы иметь всегда под руками надежное руководство на все случаи жизни. Любовь делала легкомысленную Шаньку рассудительным и мелочным педантом.
Шаня отправилась в Гостиный двор, – неуклюжее белое каменное здание, под грузными аркадами которого помещались лучшие в городе лавки и магазины, и там купила красивый альбом. На заглавном листке альбома Шаня сделала крупную надпись: «Женины заветы».
На первой странице написала она сама: «Хочу быть достойною моего возлюбленного. Хочу все делать и о всем думать по мысли и по душе господина моего. Хочу вся жить в нем и из воли его не выйду. Помоги мне, Господи, быть верною ему!»
А со второй страницы начались Женины заветы.
– Уважай самого себя, – говорит Женя, – если не хочешь стать в ряды презренных рабов.
– Ставь себя на самое высокое место, и тебе поклонятся.
– Не жди оценки от других, хвали сам себя; не верь тем, кто говорит, что это – жалкое самохвальство.
– Свою хвалу себе я поддержу всею своею жизнью.
– Прекрасны люди, рожденные для господства. Презренны рожденные для низкой корысти.
– Хорошо иметь предков, делами которых можно гордиться. Женины заветы иногда слишком больно ранили Шанину душу.
Иногда кое-что в них было ей непонятно. Тогда она писала Евгению и просила объяснений. Евгений отвечал ей нежно, но очень свысока. Иногда ее вопросы казались ему просто глупыми, и тогда он отвечал ей не без раздражения. Но так как раздражение – плохой советчик, то Евгений порою и сам запутывался в своих ответах. Иногда Шаню даже обижало, что он не хочет понять ее сомнений.
Раза два Шаня пыталась поговорить с матерью о Жениных заветах. Но Марья Николаевна этих странностей не понимала и посмеивалась над дочкою. Шаня обиделась и уже перестала говорить об этом с матерью. А с отцом заговаривать об этом Шаня и не пыталась.
Если нельзя говорить об этом, то лучше молчать и быть почаще наедине со своими думами и мечтами. И вот потому Шаня старалась пореже бывать дома. Притом же раздор между отцом и матерью больно мучил Шаньку; не хотелось на все это глядеть.
– Уж очень ты непоседлива, Шанька. Только тебя и видишь, что за столом. Смотри, как бы отец тебе хвост не пришпилил.
А Шаня отвечала:
– Я же ведь, мамочка, все экзамены выдержала, как же мне теперь не погулять!
Уходила из дому, – вспоминать, мечтать. Думала о том, какая она была раньше, какая стала теперь. Дивилась той перемене, которую в себе замечала.
До Евгения содержанием Шаниной души были ее еще не приведенные к одному центру стремления, яркие, капризные, буйные, но случайные. Шаня смутно вспоминала об этом доисторическом времени. А вот теперь прихотливая власть случая заменилась суровою властью рока. Теперь Шаня казалась себе совсем-совсем иною. Ей трудно было осмыслить это впечатление отчужденности от того раннего времени и все-таки настойчиво хотелось понять эту перемену. Она думала: «Я была тогда совсем глупая. Может быть, я и теперь глупая, но по-иному. А тогда, до Жени, как же я жила? Теперь мне все ясно, – я вся в нем, вся для него, – а тогда я была здесь и там, везде и нигде, как рассыпанные бусы».
Мечта об Евгении спаяла Шанину душу, огненным обручем связала ее, и такая теперь была в ее душе цельность, какой не было никогда раньше.
Казалось Шане, что ее прежняя душа ушла из нее и живет отдельно. И старалась Шаня представить себе, какая же была эта прежняя Шанька. Вспоминала, сравнивала. Образ прежней Шаньки дробился, разбивался, как течение медленной речки дробится на многие протоки. Шаня олицетворяла себя прежнюю в милых нежитях.
На речку ли она пойдет, – кажется ей, что где-то за кустами, разметав черные волосы по плечам, по спине, плещется в прохладной, прозрачной водице речица-Шанька, прежняя, глупая, веселая. Вода для речицы-Шаньки – просто вода, в которой весело, и песок – только песок, по которому забавно побегать. Ей, речице-Шаньке, не томно, не жутко, не стыдно. Пучина ее не манит, лебедь не пугает, золотой змей не обнимет. А и обнимет, ничего не поймет речица-Шанька, только засмеется, играя.
В баньку ли пойдет Шанька, – не спряталась ли под полок прежняя она, банница-Шанька? Моется усердно банница-Шанька в теплой и в холодной водице, трет себя губкою и мягкою мочалкою, ничего не знает о том, сколько жуткого и сладкого в этом обычном обряде; смотрит на свою детскую грудь, и щеки ее не вспыхнут, и глаза ее не зажгутся.
В лес ли пойдет, – вон за деревьями она прежняя идет, лесовица-Шанька; только то и знает, что по грибы нельзя босиком ходить, ничего не найдешь, а по ягоды можно; а не знает, как отрадны и жутки лесные тени, как сладки лесные поцелуи.
По полям ли идет Шаня, – прежняя она, полевица-Шанька, поодаль бежит, васильки да кашки рвет, сама того не знает, что каждый цветок вырос для милого; венки сплетает, сама того не знает, что венок на голове, чтобы милый целовал слаще.
По дороге ли столбовой идет Шаня, – а прежняя она, дорожница-Шанька колокольчику тройки рада, не знает призывной тоски дорожной, не знает, как хочется в далекий-далекий путь.
Что забавило прежнюю Шаньку, – прежних Шанек, – домовицу,