родную дочь. А правда, – вдруг оживляясь, спросила она, – очень богаты Караковы?
– Да, очень, – сказал Нагольский. – Богаче даже Рябовых. Варвара Кирилловна задумалась. Она нерешительно спросила:
– Так вы надеетесь, что она его отвлечет от той ужасной девицы? Нагольский отвечал уверенно:
– Отвлечет наверное, за это я вам ручаюсь.
Он поцеловал руку Варвары Кирилловны и ушел, холодный, прямой и уверенный. Как всегда после разговора с Нагольским, Варвара Кирилловна чувствовала себя немного холодно и жутко. Думала опасливо: «Ему пальца в рот не клади».
Прямо от Варвары Кирилловны Нагольский прошел к Евгению, рассказал ему несколько новостей и свел разговор на любовь. Он говорил Евгению:
– Любовь, и даже страстную, я понимаю и допускаю как всякий другой эксцесс, но в известных пределах, указанных благоразумием. Любовь, мой милый, хороша только тогда, когда ею делишки обделывают.
– Посредством любви! Что за цинизм! – воскликнул Евгений, чувствуя себя на большой высоте сравнительно с Нагольским.
– Да и то, – говорил Нагольский, – держи ухо востро, как бы тебя самого не поддели. Это всегда – почва зыбкая.
Евгений надменно улыбнулся, пожал плечами и сказал:
– Все это для меня – слишком практичные взгляды. Обделывать делишки!
Нагольский посмотрел на Евгения свысока и сказал:
– Отчего же их не обделывать?
– Что такое делишки? – говорил Евгений. – Делишки для людишек. Нагольский кисло сказал:
– Ну и мы с тобою не боги. Я, по крайней мере, чувствую себя человеком, твердо стоящим на практической почве.
Евгений напыщенным тоном говорил:
– Я ставлю себе в жизни высокие цели, и я чувствую в себе достаточно сил, чтобы поднять на свои плечи добавочный груз неравной любви. Я умею работать. А делишки обделывать предоставляю другим, кому это нравится.
Нагольский выслушал его, насмешливо усмехаясь.
– Ну, – возразил он, – я, брат, не философ, я – практик. Всех этих теоретических выспренностей я не понимаю. Я дедушке Крылову больше верю, как у него сказано: «А философ без огурцов». Советую и тебе не пренебрегать сими огурцами.
– Не любитель, – хмуро сказал Евгений. – Предпочитаю ананасы.
– Губа у тебя не дура, – возразил Нагольский. – И я тебе вот что скажу: женщины – драгоценнейшая вещь в смысле протекции. Они надежнее всего вывезут.
Евгений мычал себе что-то под нос. Нагольский, улыбаясь, сказал:
– Хочешь, я познакомлю тебя с Марусею Караковою? Девица удивительная. И при том может угодить на разные вкусы. Если хочешь, поговорит с тобою о «науке страсти нежной».
– И так надоело, – угрюмо сказал Евгений. – С меня и Катиных разговоров было больше чем достаточно.
– Ну что ж, – сказал Нагольский, – если ты предпочитаешь умные разговоры, она и тут не спасует. Недаром к ней ваш приятель, приват-доцент Леснов, любит ездить. И он, и Лунев ее заряжают последними словами науки.
– Воображаю! – насмешливо сказал Евгений.
– Нет, ничего, – возразил Нагольский, – и на эти темы с нею можно поболтать без скуки. Девица не глупая. Можешь и по части благотворительности с нею побеседовать. В позапрошлом году голодающих кормила, столовых пооткрывала. Полиция запретила, – какие-то прокламации там нашлись или вообще какая-то ерунда. Или, кажется, она разрешения ни у кого не спрашивала. Подробностей не знаю, только с губернатором у нее крупный разговор вышел. Дерзкая девица, и язык подвешен ловко. Особенно по части любви хорошо понимает, а сама необыкновенно невинна. Даже до удивления при такой ее бойкости и ее капиталах, которые дают ей право на все.
Евгений что-то вспомнил. В глазах забегали чертенята. Он весело сказал:
– Что ж, поедем.
Евгений несколько раз встречался с Марусею Караковою в театре, в собраниях, но знаком с нею не был. Знал, что она знакома с Шанею. Теперь ее имя вызвало в нем ряд страстных, волнующих представлений.
Был прекрасный, жаркий день в конце июля. Нагольский и Евгений вместе поехали в усадьбу Караковых.
В это время Маруся лежала нагая на мягкой скамейке в беседке у забора, за цветущими бледно-розово кустами сибирской герани, и смотрела, приоткрыв край занавески, на дорогу, совсем не заботясь о том, не увидит ли ее кто-нибудь. Маруся дремала, и мечтала, и улыбалась. Мечты ее были о чем-то несбыточном и невинном. Мать говорила ей:
– Ты бы, Маруся, хоть бедра свои прикрыла. А то нехорошо. Вдруг пройдет кто-нибудь из мужской прислуги.
Маруся отвечала, лениво улыбаясь и потягиваясь:
– Ах, маменька, ужасно жарко! И здесь совершенно некому на меня смотреть.
Накинув на голое тело белый халатик, она пошла купаться на речку за садом.
Евгений и Нагольский, одетые изысканно, точно они отправились кататься в Булонский лес, подъезжали садом к дому, разговаривая лениво и оба почему-то волнуясь. Евгений, по привычке, вяло жаловался на свои расстроенные нервы.
Вокруг было безлюдно и тихо. Между чинаролистными кленами и уже начинающими ярко желтеть березами мелькала белая одежда, – Маруся шла в стороне от дороги.
Они долго смотрели, как неторопливо идет Маруся, колыша складки одежды, из-под которой видны ее загорелые ноги.
Гостей провели в гостиную. Было там темновато, и после внешнего зноя казалось прохладно. Сначала гостям показалось, что в гостиной никого нет. Но кто-то зашевелился в углу, и они увидели сидевшего на диване мальчика лет семнадцати в велосипедном костюме. У него были громадные глаза, и под глазами виднелись синевато-оранжевые полосы. Видно было, что юнец волнуется.
Горничная, дебелая, краснощекая девушка, сказала:
– Просят обождать. Сейчас барышня выйдут.
Гости сидели и ждали. Нервный завязывался и обрывался разговор. Нагольский пытался заговорить с юнцом. Тот едва отвечал и смотрел на вновь приехавших сердито, словно они могли в чем-то помешать ему.
В соседней комнате послышались тихие шаги, шорох платья, гости поднялись со своих мест, – вошла Маруся и на секунду приостановилась в дверях, улыбаясь и оглядывая гостей. Платье на ней было белое, легкое, красивое, сильно открытое. Руки обнажены, ноги босые.
Вошла Маруся, взглянула, – и Евгений вдруг почувствовал, что влюблен. В один миг Евгений забыл Шаню, и Катю, и все на свете. Он смотрел в эти бездонно-веселые глаза, словно опьяненные жизнью, в это обыкновенное, румяное лицо, обвеянное простодушною радостью жизни, и не знал, что сказать, что сделать. Но когда Маруся подошла к нему и заговорила просто, как с давним знакомым, он вдруг нашел слова отвечать. Казалось ему, что он всегда был знаком с Марусею, и казалось, что все на свете просто и легко разрешимо.
Маруся поздоровалась и села на стул около окна, и так улыбалась, что и без того взволнованного юношу бросило в жар и в холод. Ему было неудобно и неловко торчать на диване, и он хотел бы сесть на полу близ Марусиных ног, но не решался покинуть своего места и мучительно краснел.
– Вы знакомы? – спросила Маруся.
Назвала фамилии, – оказалось, что юнца зовут Львом, а по фамилии Находка.
Нагольский сказал:
– Вы все хорошеете, Марья Константиновна. Она засмеялась. Говорила:
– Я живу, как во сне. Счастливый сон, – но иногда мне хочется проснуться. Я влюблена в того, кого не было. А может быть, он давно умер. И мне снится иногда, что он приходит ко мне. О, какой он прекрасный! Сильный! И совсем не похож ни на кого из вас.
Лев Находка смотрел на Марусю засверкавшими глазами, точно это она о нем говорила.
Маруся помолчала и спросила:
– Лунева вы не встречали?
– Обогнали, – сказал Нагольский. Маруся засмеялась.
– У нас каждый день то Леснов, то Лунев, – сказала она, – а то и оба вместе. От них я много узнаю интересного.
Два магистра, математик Лунев и зоолог Леснов, приезжали к Караковым то вместе, то отдельно. Оба они были рассеянные и близорукие. Математик был тупой, белый, высокий, наклонный к ожирению, медленный. Зоолог представлял ему полную противоположность: это был черный, невысокий, тонкий, быстрый, острый, язвительный человек.
– Кому же из них вы отдаете преферанс? – спросил Нагольский. Маруся спокойно отвечала:
– Люди, почти все, довольно жалкие существа. На одну чету Ро-жера и Брадаманты – целые тьмы Пинабелей.
Евгений и Нагольский переглянулись. Они не знали этих имен. «Меня зовут – Лев, – думал Находка, – но это не хуже Рожера». Маруся говорила:
– Да и кому из вас, господа, можно отдать предпочтение? Ни один из вас его не заслужит.
Нагольский улыбнулся как-то уж очень сладко и спросил:
– Отчего же, Марья Константиновна? Вы не можете отрицать, что многие из нас имеют высокие достоинства.
– Не отрицаю, – сказала Маруся. – Но все ваши достоинства только для себя и рассчитаны на то, чтобы покорять. Вы знаете только две морали, мораль господ и мораль рабов, а мораль товарищей вы еще не успели создать. Вы, господа мужчины, создали весь современный строй и удерживаете в нем свое господство. Пусть будет так, как вы хотите. И все-таки ваша сила только до тех пор, пока мы, слабые создания, хотим быть вашими госпожами или вашими рабынями.
– Насколько это от меня зависит, – сказал Нагольский, – я всегда хотел бы быть рабом прекрасной дамы и к ее ногам повергнуть весь свет.
Лев Находка задвигался в своем темном углу дивана и, преодолевая смущение, вмешался в разговор. Голосом, прерывающимся от волнения и от этого еще более звучным, он сказал:
– Рыцарем, а не рабом хотел бы я быть. Хотя бы и самым несчастным из рыцарей, умирающим у ног прекрасной Дульцинеи.
Его темные глаза светились восторгом. Маруся засмеялась и окинула мальчика таким нежным взглядом, что он замер от восторга, а Евгений почувствовал бешеный зуд ревности.
Маруся говорила:
– Быть вашими госпожами или вашими рабынями, в сущности, одно и то же. Крайности сходятся, совершенно противоположное тождественно, вершины радости и печали Бог срастил вместе, и так во всем, – как на качелях качаемся, – сами, или черт нас качает.
– Иногда этот черт принимает обольстительные формы прекрасной дамы или девицы, – сказал Нагольский.
Голос его звучал почти искренно, так что Евгений почему-то с удивлением посмотрел на него. Маруся кинула на Нагольского быстрый, горячий, слегка насмешливый взгляд и продолжала:
– Кто хочет и умеет порабощать других, тот слишком хорошо понимает психологию раба, – потому-то и умеет господство ат над рабами. А в душе он такой же раб. А тот, кто носит рабские цепи, очень живо чувствует сладость и прелесть власти. Дорвется до власти, так уж он покажет себя.
– Потому, что он – хам, – сказал Евгений.
– Нет, – возразила Маруся, – потому, что яд власти и яд рабства – один и тот же яд; колпак ли на попе, поп ли в колпаке – все едино. Альдонса носит воду, а Рыцарь