говорила:
– Вам бы, милая, ценить надо. Ведь мой сын все венцом прикрыть соглашается и напоминать не стал бы, – мы – люди благородные.
Шаня пылко ответила:
– Нечего мне прикрывать. Пусть все знают, какова я. Я сама себя не ниже других ставлю.
– Вот уже это вы напрасно, – сердито сказала Огаркина, злобно засмеялась и ушла.
Вернувшись домой, злая старуха подняла шум, затеяла ссору. То бранила Шаню грубыми словами, то пилила сына, зачем не сумел. Василий сидел мрачный и молчал. Потом взял шапку, молча оделся и вышел. Всю ночь пьянствовал с приятелями, на другой день спал у одного из своих друзей, а к вечеру, бледный и злой, взял нож, сунул его за голенище и пошел к Шане.
Только что кончили обедать. Дядя Жглов ушел по делам, мать прилегла отдохнуть, Шаня стояла в гостиной у окна и смотрела на улицу, – ив это время вошел Огаркин. Шаня посмотрела на него с удивлением. Он тихо говорил:
– Простите, Александра Степановна, что я к вам осмелился заявиться, но так как окончательно нет моих сил. Неужели вы пренебрегаете моею любовью?
Шаня молчала. Огаркин подошел поближе. От него пахло водкою. Он полез за голенище, доставать нож. Шептал:
– Зарежу! Никому не доставайся.
Выхватил нож, взмахнул им, – да взглянул на Шанино лицо, – и рука опустилась бессильная. Радостно и светло было Шанино лицо. Шаня сказала тихо, голосом звучным в вечерней тишине:
– Ну что ж, зарежь, обрадуешь. Сама бы зарезалась, да греха боюсь.
Огаркин зарыдал, зашатался и, не подбирая выпавшего из рук ножа, пошел из комнаты. На пороге он остановился, поклонился Шане очень низко и с большим чувством сказал:
– Прощай, Сашет моей души! Шуреночка моего сердца, прощай!
И эту ночь он пьянствовал свирепо, а утром вернулся домой, принялся буянить и колотить посуду, оттрепал братишек и сестренок и надавал колотушек матери. Мать при помощи младших сыновей скрутила Василия веревками. Его бросили в чулан, а когда он протрезвился, мать долго пилила его, злобно и крикливо. Сначала он молчал, потом начал ругаться. Тогда его опять скрутили, повалили на пол, и мать принялась пороть его. Он ревел, мать ругалась, братья и сестры вторили ей.
А на другой день Огаркина и Василий опять мирно сидели в кухне и беседовали полушепотом. Василий говорил:
– Счастье в руки ей плыло. А теперь хоть сама приди ко мне, так я и смотреть на нее не стану.
– Ты, Васенька, о ней не тужи, – говорила ему мать, – ты – человек молодой, красивый, ты себе невесту найдешь честную. Я так полагаю, что надо тебе приволокнуться за Дашенькою Поскочиной.
– У нее, маменька, глаза скорострельные, – говорил Василий, – и язычок больно боек.
– Да ведь не бесприданница, – говорила мать, – и изъянцев нет.
Глава шестьдесят первая
Вернувшись из Крутогорска в Петербург, Евгений объявил Шане, что будет жить отдельно. Он говорил:
– Мне надо усиленно заниматься к экзаменам. Ты мне мешаешь. Мне совершенно необходимо в этом году окончить курс, и потому я должен жить один.
Шаня покорно и тупо подчинилась. Что ж, ведь теперь уже недолго ждать, – весна придет, Евгений кончит свое учение и тогда все решится.
Квартиру сдали, обстановку продали. Евгений поселился опять у какой-то старой немки, снял у нее две с пошлым шиком обставленные комнаты, которые очень ему понравились. А Шаня переехала в меблированный дом «Альгамбра», большой, мрачный, неуютный, на одной из шумных улиц. Взяла небольшую комнату в пятом этаже. Первый раз в жизни жила так высоко, и с непривычки было жутко, – а вдруг пожар.
Шаня жила здесь скромно, редко куда выходила, разве только к Евгению или с Евгением. Но ее строгая, почти суровая красота и ее всегда изысканно-простые, дорогие одежды привлекали к ней любопытные взоры. Целый десяток праздных молодых и пожилых постояльцев «Альгамбры» пытался за нею ухаживать. Безуспешно.
Принялся было ухаживать за Шанею и управляющий в «Альгамбре», галантный, пронырливый, противно-чистый, Ксаверий Лукич Едличка, выходец из Чехии. В качестве выходца из Европы он считал себя выше любого русского и потому думал, что его ухаживание должно необычайно льстить. Но все его любезности Шаня едва замечала.
Едличка пользовался всяким случаем, чтобы зайти к Шане. Так как он способен был без конца слушать Шанины рассказы о Евгении, то Шаня охотно принимала его. Посадит, велит подать чаю и фруктов, а сама ходит по комнате, тихо шелестя складками светлой туники, и говорит, говорит. Скоро Едличка знал всю Шанину жизнь, всю историю ее любви.
Он сидел, слушал, усердно соображал что-то, пощипывал реденькую бородку цвета светлой пакли, покачивал головою и смотрел на Шаню влюбленными глазами. Чем он больше узнавал, тем увереннее становилась его надежда на то, что Шаня оценит его скромность и другие достоинства и увидит, насколько он лучше ее капризного жениха.
Шаня говорила Едличке:
– Скоро наша свадьба с Евгением. Потом подем на Урал. Его назначают на постройку железной дороги.
Хотя Едличка больше слушал, чем говорил, но все-таки ему как-то раз удалось, когда на Шаню напал молчаливый стих, рассказать ей историю своей жизни. Ему казалось, что из этого рассказа она поймет, какой он превосходный, энергичный и честный человек.
Шаня выслушала его внимательно и участливо, но сейчас же и забыла думать о преодоленных Едличкою на жизненном пути трудностях. Его рассказ был для Шани как убаюкивающее журчание ручья: журчит – хорошо, молчит– не потеря. А участливые слова – только привычка с детства.
Пришла вторая на одной неделе денежная повестка на крупную сумму, от Марьи Николаевны. Едличка принес ее, уже засвидетельствованную, к Шане. Спросил:
– Куда это вы, Александра Степановна, так быстро деньги деваете? Живете вы скромно.
– Все жениху, – отвечала Шаня. – Мне самой немного надо.
– Да ему-то уж вы очень много даете, – говорил расчетливый Едличка. – Балуете вы его. Вы бы ему до свадьбы поменьше давали.
– Расходы, – отвечала Шаня. – Нельзя же, надобно. Вчера мы были с ним в «Аквариуме», там оставили много. А на днях он сильно проигрался на бегах. Но ведь он мог бы и выиграть много, не правда ли?
– Надо экономию соблюдать, – говорил Едличка.
Шаня улыбалась, вспоминала, что и Евгений говорил ей о бережливости, и отвечала чеху:
– Это – пустяки. Я прожила с Евгением за несколько лет не один десяток тысяч.
Едличка с ужасом всплескивал руками, качал головою, причмокивал и говорил:
– Ай, ай, ай! Вот-то расточительность! Да над вами бы опеку надо учредить.
Шаня смеялась почти весело и говорила:
– Да и еще проживем не меньше. Надеюсь, что и больше.
Едличка покручивал свои тонкие усики и думал тоскливо: «Вот бы мне все это! Я бы тратил все это с толком».
Он был молод и красив, хотя и пошловатою красивостью завитого парикмахера, у него были сбережения, и знакомые барышни считали его хорошим женихом. Но теперь он на них и смотреть не хотел.
Шаня сидела одна в своей комнате в «Альгамбре». Был скучный полузимний вечер, как может быть скучен только вечер в гостинице, когда остаешься один и знаешь, что никто не придет, и самому идти некуда, и делать нечего.
На дворе была оттепель. За окном слышалось редкое падение по железу тяжелых капель. Слабо доносилось снизу, с мокрой, грязно-снежной мостовой, хлюпанье копыт и влажный гул колес.
Шаня только что вернулась домой и теперь сидела перед тихо тлеющим камином, грея озябшие, промокшие ноги. Глаза ее блестели. Где-то очень близко таилась, порою входя в кровь и щекоча кожу, маленькая, юркая лихорадочка, коварно-ласковая. Шаня ходила к Евгению и не застала его. Ревниво думала, – где он? что делает?
Тоска ее томила и горькие мысли. Пойти бы куда-нибудь, – да нет, скучно! Там, где играет веселая музыка, где в бокалах искрится легкое вино, как сядет она и с кем туда придет? Правда, Едличка проводил бы и слушал бы ее длинный рассказ. И не один Едличка. Стоит ей только слово сказать. Да нет, скучно!
Сама не замечая, что говорит вслух, Шаня шептала:
– Нечем жить. Нечем жить. Без него мне нечем жить.
Бледная, тихая, сидела Шанечка, смотрела на образ, перед которым она молилась когда-то, – и не было молитвы, ни на устах, ни в сердце.
Вспомнила Шаня старые слова – и улыбнулась горько. Шептала:
– Господи, я ли Тебя забыла, Ты ли меня забыл?
И не молилась. Обратить свои мысли, как прежде, к солнечно-ясному герою – не было сил.
Порыв отчаяния словно подхватил Шаню, – и она заметалась в комнате, тихонько плача и причитая что-то, как обиженное дитя.
Евгений! Какая радость! До боли в груди.
Вошел, – в бороде и на усах капли внешней влаги, в глазах беспокойная, лживая ласковость. Говорит нежные слова, Шанины руки целует.
Злая мысль остро зажглась в Шанином уме: «Должно быть, ему денег надобно. Пришел просить, потому и ласков».
Шаня достала вино, фрукты, велела подать чай. Она спросила робко, словно не смея спросить:
– Почему же тебя, Женечка, не было дома? Ведь ты сам назначил этот час. Я к тебе пришла сегодня и не застала.
– Когда? – спросил Евгений, притворяясь удивленным.
– Да только с полчаса как вернулась, – отвечала Шаня. – Вот сижу, греюсь.
– Ты спутала, Шанечка, – небрежно лгал Евгений, – я про вчера говорил, а не сегодня. А вчера я тебя весь вечер ждал.
– Отчего же ты не позвонил по телефону? – спросила Шаня. – Я бы к тебе сейчас же прилетела.
– Да вот не догадался, – говорил Евгений. – Да я, признаться, подзубривал кое-что, увлекся, совсем не заметил, как время прошло.
И глаза его были лживы. А правда была в том, что ему не хотелось, чтобы Шаня часто приходила к нему. Не хотелось, чтобы его квартирная хозяйка видела в Шане близкого к нему человека.
Шаня притихла. Так часто в последнее время она становилась очень тиха. Съеживалась, как бездомная кошка, больная, бессильно наблюдающая недоступную добычу. Зорко всматривалась в Евгения.
Ему становилось жутко. Он спросил:
– Что ты так смотришь, Шаня? Разве ты мне не веришь?
– Смотрю, ненаглядный мой, как ты красив, – кротко и грустно сказала Шаня.
У Евгения больно защемило сердце. Он подумал: «Не отправить ли к черту ту слащавую дуру?»
Но скоро опять Шанина нежность и даже самый ее вид зажгли в нем злобу и упорство. Хотелось крикнуть, ударить ее. Но он вспомнил, что пришел за деньгами, и опять стал с Шанею ласков и нежен. Просидел целый вечер и унес полтораста рублей.
Евгений весною кончал свой курс практических наук и уже предвкушал свое будущее торжество, –